А можно еще и так рассказать о том же самом: Лос-Аламос — это была одна большая семья, одно громадное усилие, — тут были все корифеи науки не только из Соединенных Штатов, но почти изо всех европейских стран.
Интеллигент-эмигрант — это человек несколько особого склада — предприимчивый, умеющий приспособляться, полный какой-то неудержимой тяги к приключениям. И вот оказывается, что когда эти черты соединяются с чертами, присущими большинству ученых, то получается нечто весьма своеобразное. Отсюда и это словцо генерала Гроувза — «полоумные», которое, как мы все полагали, относилось главным образом к многочисленным европейским ученым, собравшимся в Лос-Аламосе.
— Но я, конечно, исключение, — заметил Энрико, после того как он рассказал мне об этом выступлении генерала Гроувза. — Я совершенно нормальный.
Мы только что позавтракали, и Энрико уже собирался на работу. Он подвернул брюки, вскочил на велосипед, помахал мне на прощанье рукой и покатил вверх по улице. Так как он ехал в гору, ему приходилось сильно нажимать на педали, и от усилия пояс его спортивной куртки съехал чуть ли не до половины его сгорбившейся спины. Синяя холщовая сплющившаяся шляпа, которую он таскал в любую погоду, еле держалась на затылке…
«Ну, конечно… нормальный! — подумала я. — Совершенно нормальный!»
Ровно через четыре минуты послышался гудок сирены. Пробило час. В этот момент Энрико уже соскакивал с велосипеда у ворот Техплощадки и показывал часовому свой белый пропуск. Энрико никогда не опаздывал, даже, по утрам.
Первый гудок сирены раздавался в семь утра. Он предупреждал, что через час начинается работа. Энрико потягивался в постели, зевал и бормотал:
— Оппи свистит. Пора подыматься! — Оппи был директор лабораторий. И когда гудели сирены, это значило, что Оппи приступил к делу.
Ранним утром у нас дома всегда поднималась суматоха. Детей надо было успеть собрать в школу, а Энрико очень долго брился в так называемой ванной комнате (где ванны не было, был только душ). У детей начинались споры, крики… «Моя очередь!» — кричал звонкий мальчишеский голос. «Я старше, я пойду первая!» Иногда дело доходило до потасовки. За завтраком, если дети сидели друг против друга, они непременно начинали лягаться под столом, а если их, бывало, усадишь рядом — пускали в ход и кулаки.
И вдруг сразу наступала тишина. Я принималась мыть посуду и ставила суп, который варился все утро на казенной, выданной вещевым складом электроплитке, а мне к девяти уже надо было попасть на Техплощадку на работу.
В то время жен наших ученых уговаривали идти работать. Здесь с самого начала ощущался недостаток в канцелярских работниках, и кой-кого из молодых людей взяли на работу в Лос-Аламос не только потому, что они были хорошими физиками, но и потому, что их жены были опытными секретарями. Так попал сюда Гарольд Эгнью, тот самый студент, который помогал перевозить маленький опытный котел из Колумбийского университета. Оппи решил, что жена Эгнью, Беверли Эгнью, будет ценным приобретением для строительства, и пригласил их обоих.
Но помимо того, что для канцелярской работы первое время не хватало женщин — потом это постепенно уладилось и на строительстве появилось много молодых девушек, — в верхах считали полезным поощрять жен ученых поступать на службу. Полковник Стаффорд Уоррен, начальник Санитарной службы Манхэттенского округа, не очень верил в моральные устои женщин. Он с самого начала строительства заявил, что женам ученых надо дать работу, занять их делом, чтобы они «не бесились».
Жены были в восторге, что им предоставляется возможность заглянуть в запретную зону, что-то делать для войны, а кстати, и заработать немножко. Я работала по три часа с утра ежедневно, кроме воскресенья, регистратором у секретаря медицинской службы на Техплощадке. Меня начислили в самую низшую категорию служащих, так как у меня не было ни высшего образования, ни опыта. Когда Энрико сделал мне предложение, я еще далеко не закончила курса, но мы решили не ждать, пока я кончу. Редко кто из замужних женщин работал в то время у нас в Италии, разве уж только семья действительно нуждалась в лишнем приработке.
Итак, мне в Лос-Аламосе платили по самой низкой ставке за мои каждодневные три часа, и, конечно, это было очень немного, но я что-то делала, и мне это нравилось, я была довольна и «не бесилась». Мне выдали синий пропуск, с которым я проходила на Техплощадку, но ни в какие секреты меня не посвящали — секреты открывались лишь тем, у кого имелись белые пропуска, то есть, научно-техническому персоналу. Мой начальник, доктор Луис Хемпельман, очень хорошо почувствовал это в тот день, когда принимал меня на работу. Это был высокий, стройный молодой человек с копной белокурых волос, низко спускавшихся на лоб. Мне тогда было тридцать семь лет, и вряд ли у него в подчинении был кто-нибудь старше меня. Это был мой первый начальник, к которому я нанималась за плату (до сих пор мне если и приходилось работать, то только в качестве добровольца), и мы оба очень конфузились. Его смущение проявлялось в том, что он поминутно краснел и от этого становился похож на школьника, а я, стараясь скрыть чувство неловкости, слишком много болтала и задавала чересчур много вопросов.