— Отведи его к бейлифу! — распорядился Аэций. — Пусть его накажут.
— Сколько ударов, мой господин?
Аэций было уселся за мраморный стол, но вопрос слуги вновь поднял его на ноги. Похоже, он просто не мог усидеть на одном месте. После встречи с императором («Этот жалкий болван!» — повторял про себя Аэций) он более всего напоминал быка в холку которого вонзилась пика. Копившаяся ярость требовала выхода. И он нашёл жертву, особо не задумываясь, виноват раб или нет.
— Сколько ударов? — он простёр руки к небу. — Только боги знают, какой он причинил мне урон. Сколько ударов полагается за предательство? Скажи бейлифу, пусть ему вкатят пятьдесят.
Глаза помощника вылезли из орбит и от изумления он не сдержался от комментария.
— Мой господин Аэций, после пятидесяти ударов кнутом человек не выживает.
— Ты оспариваешь мой приказ? — взвился Аэций. — Этот раб продал меня моим врагам, так что наплевать, выживет он или нет.
Николан то лишался чувств, то на несколько минут приходил в себя, чтобы осознать, что он-таки выжил. Невыносимо болела иссечённая семью, хотелось вновь забыться, а ещё больше, уйти из этого мира, расставшись с жизнью.
Потом он пытался вспомнить, какие мысли проносились в его воспалённом мозгу, когда он пребывал между жизнью и смертью. И понял, что думал он только о римлянах: их жестокости, наглости, распутстве, отсутствии тех качеств характера, что позволили их предкам завоевать мировое господство. Одни и те же образы повторялись и повторялись: пиры, которые задавал Аэций своим гостям (как, собственно, поступали и остальные богатые и влиятельные римляне) с бесконечной чередой дорогих блюд, приносимых рабами горстке сибаритов, трущобы Вечного города, где бедняки жили, словно животные, вырывая друг у друга еду, великолепные беломраморные дворцы Палантинского холма и сточные канавы Субуры, римские легионы, состоящие в большинстве своём из наёмников-варваров, готовых продать своё могучие тела и мастерское владение оружием за римское золото, и изнеженные римляне, нежищиеся в банях, играющие на лютне в рощах или спорящих о философских проблемах. Дни забытья и боли привели его к одному важному вопросу: почему мир никак не поймёт, что он более не должен платить дань ставшему столь беспомощным народу-господину?
Какой-то период времени, довольно-таки продолжительный, думы его занимал разговор, который он слышал, сидя в кабинете Аэция за своим маленьким столом. Собеседником Аэция был священник. Николан так и не узнал, как того зовут, откуда он приехал в Рим. Он переписывал очередное письмо, а подняв голову, увидел стоящего в дверях высокого старика с горящими глазами и поднятой к небу рукой.
— Я пришёл, чтобы осудить тебя, о великий Аэций.
Потом всё поплыло перед мысленным взором молодого раба. Он слышал голос старика, вещающего о том, что народ Рима пренебрёг учением Христа и циничный ответ Аэция, высказавшегося в том смысле, что учению этому надобно знать своё место и негоже соваться с ним в государственные дела. «Власть и слава Рима превыше всего», — вновь и вновь повторял Аэций на все доводы старика, который твердил о справедливости, честности и христианских ценностях. Слушая этот разговор в кабинете Аэция, Николан вспомнил отца Симона, проповедовавшего те же принципы народу плоскогорья. Теперь же в голове его всё перепуталось и он не мог понять, кто говорит с Аэцием, отец Симон или незнакомый старик-священник. Но, кто бы ни говорил с правителем Рима, тот оставался при своём мнении. Николану хотелось крикнуть Аэцию, что он неправ, что в долговременной перспективе идеи более важны, более эффективны, чем легионы наёмников. Но так как он ничего не сказал, будучи свидетелем настоящего разговора, то не произнёс и слова, лёжа на смертном одре.
А мог бы сказать следующее: «Потому-то Аларих взял Рим, а Аттила вскорости побьёт римлян. Они не думают ни о чём, кроме власти золота. Они горды своим эгоизмом, они выставляют его напоказ, а потому поражение их неизбежно».
Всё дольше оставался он в сознании и наконец перестал впадать в забытьё. Целыми днями лежал он неподвижно, не имея ни воли, ни желания вернуться к жизни. И хотя боль в спине притупилась, он знал, что малейшее движение вызовет её вновь. Поначалу он не осознавал, где находится, хотя и чувствовал, что рядом есть люди. Долетавшие до ушей голоса не вызывали стремления понять услышанное. Но в душе, несмотря на охватившую его апатию, он чувствовал, что уже не умрёт. Поначалу ему не хотелось возвращаться к тому жалкому существованию, на которое его обрекла судьба. Но молодость взяла своё и он вновь обрёл способность радоваться жизни.