Выбрать главу

— Вот именно! — Стилихон стукнул кулаком по столу, а глаза его заблестели.

— В той части Британии, где я живу, полководец… Не знаю, стоит ли об этом говорить сейчас, ведь все мы теперь христиане, а Юлий Цезарь их не особенно любил…

Стилихон нахмурился.

— Кого, христиан?

— Нет, полководец, druithynn и bandruithynn — святых мужчин и женщин Британии, жрецов нашей исконной религии.

— Ах да, друидов. Цезарь терпеть не мог их и ту власть, которой они обладали. В основном поэтому он и стер их с лица земли, насколько я понимаю, там, на острове Мон?

— Он многих убил, полководец. Но некоторые сумели бежать к своей родне в Гибернию.

— А-а, Гиберния. Никогда не мог раскусить эту вашу Гибернию. Они там все сумасшедшие, правда?

Люций улыбнулся и ответил загадочно:

— Ну, скажем так: они никогда не прокладывают прямых дорог. Но после резни на Моне она стала родным домом для druithynn на следующие четыре сотни лет.

— А теперь?..

— А теперь они возвращаются в Британию. Несмотря на то, что все мы стали христианами, даже в Гибернии, druitbynn возвращаются. И многие люди, особенно сельские жители, по-прежнему придерживаются старых религий.

Стилихон кивнул.

— Можешь не рассказывать. То же самое происходит среди холмов и в деревнях даже в цивилизованной Италии. Скажу тебе больше, солдат: обычные деревенские сатурналии заставляют думать, что ночь в борделе Субурры — это просто обед с девственницами-весталками.

— В Думнонии, полководец, в моей деревне, супружеские узы так же священны, как среди самых суровых христиан на Востоке. Но это не повсеместно в Британии, особенно во время больших празднеств кельтского года — ну, вроде ваших сатурналий. В Думнонии зимой мы до сих пор празднуем Самхейн, а еще есть Белтейн…

— И тогда мужья должны хорошенько следить за женами, а?

Люций поморщился.

— А что касается молодежи, еще не связанной супружеством…

Оба замолчали, задумавшись об обнаженных юных кельтских девах, но одновременно опомнились и вернулись к действительности.

— С чего мы вообще об этом заговорили? — пробурчал полководец.

— Пророчества, полководец.

— Ах да! — Стилихон опять наполнил кубки.

— И я хотел сказать, — продолжал Люций, — что пророчества среди druithynn очень сильны, только их никто не записывает. Считается, что в пророчествах очень много mana — это священная сила, а если их записать, то прочесть сможет любой.

Стилихон кивнул, впившись в Люция взглядом своих карих глаз, пылающих на длинном печальном лице. Потом, не отводя взгляда, он протянул руку, взял со стола свиток и встряхнул его. Оттуда выпал еще один потрепанный свиток, Стилихон развернул его и разложил на столе. От времени тот стал коричневым, а края были обожжены.

— Всего две недели назад, — очень медленно и очень тихо заговорил полководец, — по приказу принцессы Галлы Плацидии я пошел в храм Юпитера Капитолийского, теперь, разумеется, ставшего местом христианского поклонения. Я взял там «Сивиллины Книги» и сжег их. Пепел я, как сухую листву, развеял с Тарпейской Скалы; А когда оглянулся, то обнаружил, что один обрывок упал с жаровни и уцелел. Тут появился один из священников, вовсе не тот человек, которого я когда-либо уважал за его духовный пыл или ум. Жирный старый сенатор Мажорий. В прежние дни он был одним из quindecemvires — одним из Пятнадцати, кто охранял «Сивиллины Книги» ценой собственной жизни. Но когда Феодосии навсегда закрыл языческие храмы, Мажорий очень быстро сообразил, с какой стороны намазан маслом его кусок хлеба, и внезапно превратился в одного из самых горластых и пылких христиан. Поэтому, как говорится, ему даже не пришлось покидать храм. Вроде святого квартиросъемщика, от которого новый домовладелец — христианский Бог — не смог бы избавиться, даже если б захотел.

Оба прыснули.

— Да, так вот, жгу я последнюю из Книг, и тут вперевалочку подходит Мажорий и поднимает с пола этот обрывок пергамента. Посмотрел на него, сунул мне в руку и говорит, что это, мол, самое последнее из Сивиллиных пророчеств и что я должен его сберечь. Почему, он не знает, но так должно быть. И таинственно добавил: «У Бога тысяча и одно имя».

Ну, начать с того, что я вообще неохотно жег эти Книги. Галла заявила, что они — порочное языческое суеверие, что они могут подорвать моральное состояние римских граждан своими бесконечными предсказания гибели и разрушений. И вот, к собственному удивлению — ты же понимаешь, я не из тех людей, на кого могут повлиять жирные старые сенаторы, указывая, что мне делать…

— Понимаю, полководец.

— Но все-таки я сделал именно так, как велел старый жирный жрец, и сохранил последний обрывок пергамента. А теперь беспокоюсь, потому что не знаю, что с ним делать дальше. Не знаю, много ли у меня осталось времени.

— Полководец, вы кажетесь мне вполне крепким человеком.

Стилихон имел в виду совсем не это, но не стал возражать. Он подтолкнул пергамент к Люцию.

— Я хочу, чтобы его взял ты. И охранял ценой собственной жизни.

Люций нахмурился.

— Почему? Почему я?

— Считай, что это предчувствие. Я прожил всю жизнь, прислушиваясь к своим предчувствиям Жена говорит, что это женский дар, но я его всегда принимал с благодарностью. И обычно я не ошибаюсь. Предчувствия подсказывают нам то, чего не подскажет никто и ничто. Держи. Он твой.

Люций посмотрел на свиток. Там были две колонки стихов, написанные древним храмовым почерком, чернилами, пожелтевшими от времени. Одни строчки были написаны длинным, напыщенным гекзаметром, другие — короткие, обычные рифмованные загадки, похожие на рифмы народов-варваров, и это его удивило.

— Прочти одну, — попросил Стилихон. Люций подвинул к себе свечу и прочел своим низким, звучным голосом:

— Один с империей, один с мечом, один с сыном, один со словом.

Полководец кивнул.

— А теперь прочти последние гекзаметры.

Люций прочитал:

— Когда Ромул взобрался на скалу, его брат Рем задержался внизу. Мертвец увидел шесть, царь — двенадцать; и книга Рима закрыта.

Он опять поднял взгляд:

— Это… это пророчество, которое отвело Риму двенадцать столетий?

— А в наше время… — начал Стилихон. Он широко развел руки: — В твоих руках — последнее пророчество Сивиллы Кумской, после чего она навечно исчезла из нашей истории. Все эти стихи относятся к концу Рима. Они трудные и невразумительные, как все стихи Сивиллы, и говорят, что, кто бы ни пытался объяснить их, только запутается. И все-таки я передаю их тебе.

— Мне? Но почему?

— Я чувствую — не знаю, почему — что эти последние и самые ужасные стихи не должны быть уничтожены, что их необходимо увезти далеко, далеко от Рима, за его границы. Потому что каким-то неясным способом, никем не предсказанным, они могут спасти Рим. Или душу Рима, если не получится спасти памятники, храмы и дворцы.

Стилихон страстно наклонился вперед, глаза его снова запылали.

— Выполни свой долг, забери их с собой в Британию.

— Но мне служить еще целых тринадцать лет!

— Поедешь, когда поедешь, — рассеянно отмахнулся Стилихон. — Они, конечно, бремя, но ты их запомни. Галла их боится, и Церковь их боится, а я думаю, что напрасно. Потому что они — очень могущественная вещь, если их правильно использовать, и могут спасти Рим, хотя я не могу предсказать, как именно. Книги никогда не ошибались — их просто неверно толковали. — Полководец сел на место и внезапно стал выглядеть старым и уставшим. Он провел рукой по лбу. — Я не смог уничтожить эту последнюю Книгу. Мне кажется, что тот, кто сжигает книги, в конце концов будет сжигать людей.

Оба они еще немного посидели в мрачном молчании. В лагере стояла тишина. Ухала сова, и сквозь тихую, безветренную звук был слышен очень хорошо. А в палатке два встревоженных солдата словно ощущали ветер столетий, прикоснувшийся к ним, как призрак. Они чувствовали себя маленькими и незначительными и обремененными чем-то таким огромным, что не в силах были постичь. Близился конец, это они понимали, но не такой конец, который может ясно разглядеть смертный. И это пугало больше всего.