Выбрать главу

— Дядя Боря скучает, печалится… намёк понял?

И я побежал на Рождественский. А Борис Викторович не скучал, курил папиросу, клал бычки на пенёк.

— Прилетел соколом, — сказал он. — Да от Красных ворот лететь недалеко.

Михаил Андреевич накрыл стол. Объявился портвейн. Мы с Мишей выпили.

— Это Миша скучал, — смеялся Борис Викторович. — Посидеть не с кем. Я-то ему надоел.

— Ну, дядя Боря, — сипел Михаил Андреевич, — ну, несправедливо… Юрий Осипыч может подумать… а это неверно, да ты и сам говорил…

Здесь, читатель, я должен сказать, что Борис Викторович в рот спиртного не брал никогда в жизни, даже не пробовал. Это я пишу не для того, что сейчас модно не пить. Это — правда. Чокнется с нами, если пристанем: «Ух, крепка, забориста», — а не выпьет. Нас, впрочем, не осуждал никогда, а в назидание читал на память из «Устьянского правильника» — рукописной книги XVIII века:

— «Пьянство у доброго мастера хитрость отымает, красоту ума закоптит. А скажешь: пьянство ум веселит, — да ведь так и кнут веселит худую кобылу».

Вдруг пришёл странный человек. В очочках. Его звали Роман. Он был скрипач и пианист.

— Давай, Миша, сыграем, — сказал Роман. — Мы ведь с тобой старые лабухи.

Стали строить контрабас к роялю, у соседей нашлась гитара, стали её строить к контрабасу.

Долгий, долгий вечер играли мы втроём «Брызги шампанского», «На сопках Маньчжурии», «Грустный бэби», «О, Сан-Луи». И пели!

Борис Викторович слушал нас и смеялся и никогда не сказал, что мы играем что-то чуждое ему. Он радовался, если у нас получалось. По всем законам песенного времени и пространства Борис Шергин — последний исполнитель тысячелетних былин — должен был сказать: «У нас на Севере поют не так».

— Хорошо, — радовался он. — Как у нас на Севере.

Долго сидели мы, и вечера не хватило. Прихватили ночь — всё расстаться не могли…

…А дни, как гуси, пролетали.

Отпевали Бориса Викторовича в церкви Михаила Архангела. Меншикова башня. На Чистых прудах.

Из литераторов, помню, были Юрий Галкин, Владимир Глоцер, Владимир Сякин. Единственным членом Союза писателей оказался я.

Горько плачущая пожилая женщина — вдова художника Ивана Ефимова — всё добивалась, есть ли кто из Союза писателей. Глоцер указал на меня. Не знаю, зачем он решил так меня наказать. Женщина, не видящая ничего от слёз, накинулась на меня, ничего не видящего:

— Я хочу выразить своё возмущение! Умер замечательный писатель, а где ваш Союз?

Спасибо, Миша вступился:

— Это друг, а не представитель.

— Голубчик, простите, — говорила Ефимова, — но так обидно, нет никаких представителей.

«Да зачем они здесь?» — думал я.

Человек в клетчатой кепке подогнал «Москвича» к дверям церкви, вынул венок от Детгиза, снял кепку, внёс венок в церковь, вышел обратно, надел кепку, сел в машину и уехал. Это было единственное официальное явление.

Был пасмурный, промозглый день. Шёл мёрзлый дождь. Могильщики вызывали ненависть. Речей никто не говорил, все молча прощались, глядя на дорогое, неземное теперь лицо.

«Придёт день воскресения, яко светлое утро», — прочитал я на соседней могиле. Здесь лежал названый брат Бориса Викторовича Анатолий Викторович Крог. Брат пришёл к брату. Кузьминское кладбище. Участок № 80.

Холодный, пронзительный ветер отогнал нас от свежей могилы. Шофёр автобуса торопился, грозил вот-вот уехать и бросить нас. Добрались до Рождественского, никак не могли согреться… и ночь прихватили, вспоминая о русском писателе, святом человеке.

Пролетали гуси… И Борис Викторович продолжал к нам приближаться. Всё весомей, дороже становилось его слово. Каждая запись, сделанная невзначай, обретала новый смысл. Я перебирал порою эти записи, вдруг терял их в своих бесконечных разъездах, переворачивал всё вверх дном, находил. Писать о Шергине никак не решался, всё казалось, это будет второе прощание. В ненаписанном есть жизнь, ненаписанное — это ещё не пережитое окончательно. Как будто даже есть шанс снова зайти на Рождественский, услышать доброе слово.

Проходили годы, и вот я — один из самых молодых его друзей — стал одним из немногих. Уже обращаются ко мне как к знатоку, а всё моё знание — преданность старшему другу.

Вот всё думаю: что же произошло, почему литературные поделки времени заслоняли и заслоняют его имя, неужели «Культура и смерть»? Нет, конечно. Газета есть газета. Ударили сильно, но убийства не состоялось. Шергин остался, только русский читатель был его почти лишён. Да ведь и не только Шергина. Многие вернулись к народу, пусть и к другим поколениям. А творчество Бориса Викторовича как-то и не пропадало. Его ведь иногда печатали. Мало, но тоненькая струйка тиража текла, дотекла хотя бы до нас с вами.