Мулла с трудом сдерживал смех, а многие из мальчишек не смогли.
− Проводи сестру домой, Закир! − велел отец. − Да гляди, по дороге не обрежь ей еще и уши.
Шли потом домой и хохотали.
Зайнаб распевала «Серебряный перстенек» на весь аул:
Эти мгновенья смелости, братства, общего веселья стоили всего!
Крапивы, которой ее отходила мама.
Запрета выходить со двора, пока не отрастут волосы.
Шепотков соседок, что, мол, совсем дурная дочь у хазрата.
…Та девятилетняя Зайнаб и подсказала решение Зайнаб пятнадцатилетней. Она была высокая и тощая − вполне сойдет за мальчишку. Грудь плотно обмотает, а бедра и прятать не надо. Прежняя одежда брата у нее тоже найдется. Лишь бы добраться до большого села, а лучше до Уфы! Сказаться сыном муллы Агзама и поступить на ученье!
Решение пришло в лето, когда Закир учил детей в казахских степях и не приезжал в аул. Зайнаб томилась без новостей, книг, разговоров. Зайнаб видела: на медресе можно заработать.
Бежать было страшно: пугали дорога, разговор с учителями, дальнейшее житье, одна комната с парнями и их мужские разговоры, а пуще − обман отца и мамы. Этот была та чаща из сказок, та глубокая речка, та высокая гора, которые не обойти, не перешагнуть.
Подмога же была одна — кровь бабушки Зухры, которой когда-то хватило смелости уйти из дома.
Только за родителями и Закиром захлопнулись ворота, побежала в баню. Там стоял сундук покойной бабушки со сношенной одеждой. Зайнаб подняла его крышку и достала из-под темных чекменей и елянов давно собранный узел.
Разложила на ляука свои сокровища. Монеты, которые ей дарили для нагрудника, а она не пришивала. Книжку «Лейли и Меджнун» − ее собственную. Немного бумаги, два пера и чернила. Мешочки с сухим курутом, лещиной, душицей и зверобоем. Пастилу из земляники. Свернутую одежду Закира, из которой он давно вырос.
Развернула рубаху − словно призрак-уряк в этой темной бане. Выглянула на улицу с неспокойным сердцем: солнце еще не село, с родителями и братом не случится беды. А с ним, с Касимом?
Вспомнила, как гневалась Салима-енге на Сашку, как не хотела выпускать его из летней кухни старшины. Думала поди, что это из-за него внук сейчас бог ведает где, ищет подмогу для аула. А ведь на деле он вызвался из-за Зайнаб! После схода Касим, не таясь, подъехал к их дому и все ей рассказал. Вот там, за плетнем, стоял его соловый.
Касим был непривычно серьезный, без извечных своих шуток и поддразниваний. Пообещал к ночи вернуться, смотрел долго и пристально, протянул на прощание руку. В тот кровавый день было не до приличий, но Зайнаб не хватило ума или сердца обнять его. Вот сейчас и грызи себя! Вот сейчас и думай, где он!
Касим был ее главным проклятием. Последней доской в заборе вокруг аула. Крепкой спиной, закрывающей от нее жизнь. В пятнадцать она придумала, как выбраться отсюда. В пятнадцать она начала повсюду замечать Касима.
…На тот праздник Рабига-абыстай отправила Зайнаб почти силой. Мол, сколько можно перебирать записи отца и брата, пойди повеселись и потанцуй. Проследила, чтобы дочка причесала волосы, вплела в косы сулпы, надела тяжеленный, передававшийся по женской линии тушелдерек.
А Зайнаб жрала своя тоска: ни одной новой книги. Брат в тот год не приехал и ничего не привез. Отец тоже вернулся с ярмарки ни с чем. Вошел в дом, сразу поймал взгляд дочери, помотал головой. Она проревела вечер. Что ей этот праздник? Разве что Салиму-енге послушать.
Брела к лугу, где несколько аулов собирались для веселья, с подружками. Тонкие косы, белое платье, расшитый мамой елян, украшения из серебряных монет и ракушек-каури. Звенели нагрудники подруг, иногда поднимался хохот, иногда Галия заводила песню, но Зайнаб видела только пыль под ногами. Раздражалась, что разговоры только про приданое и про будущих женихов, что песни все давно слышанные.
− Зайнаб, никак кислого молока напилась? − начала ее дразнить Марьям. − С таким лицом парни на тебя не посмотрят!
− И рассказала бы уже что! Для чего мы тебя берем с собой! − продолжила Гайша.