В ночной тишине С. шел к станции, по пути прилег на лугу близ высоких торжественных эвкалиптов и стал смотреть на темно-синее небо. Ему вспомнились «новые звезды» времен работы в обсерватории, необъяснимые звездные вспышки. У него была на этот счет своя теория, теория астрофизика, которого сбили с пути всяческие ереси.
В миллионах галактик существуют миллионы планет, и многие из них имеют своих амеб и мегатериев, своих неандертальцев, а затем и Галилеев. В один прекрасный день там открывают радий, в другой — удается расщепить атом урана, и жители планеты уже не могут контролировать процесс деления, не способны предотвратить атомную войну, и тогда планета взрывается, становясь космическим адом, «Новой звездой». На протяжении веков подобные взрывы обозначают конец последовательно возникавших цивилизаций пластмассы и компьютера. И в мирном звездном небе этой ночи ему чудилось послание, идущее от какого-либо из этих колоссальных катаклизмов, произошедшего, когда на Земле на мезозойских лугах еще паслись динозавры.
Он вспомнил патетический образ Молинелли, гротескно потешного посредника между людьми и божествами, возглавляющими Апокалипсис. Вспомнил слова, сказанные в 1938 году, когда Молинелли тыкал в него изгрызенным карандашиком. Уран и Плутон — это посланцы Нового Времени, они будут действовать как извергающиеся вулканы и обозначат рубеж между двумя эрами.
Однако усеянное звездами небо казалось совершенно чуждым его катастрофическим толкованиям: оно источало покой, гармоничную неслышную музыку. Топос уранос, небесное местопребывание, дивная обитель. Там, вверху, над людьми, которые рождались и умирали нередко на кострах или под пытками, над империями, которые горделиво возвышались и неизбежно рушились, это небо являло собой совершенный образ другой вселенной: непорочное и вечное, высшее совершенство, к которому возможно подниматься лишь с помощью четких и незыблемых формул. И он пытался совершить такое восхождение. Всякий раз, когда испытывал боль, ибо эта башня была недоступна; всякий раз, когда грязь вокруг становилась невыносимой, ибо башня эта чиста; всякий раз, когда бег времени терзал его, ибо в том регионе царила вечность.
Замкнуться в этой башне.
Однако отдаленный гул людской толпы в конце концов всегда доходил до него, проникая в щели и поднимаясь из собственного его нутра. Ибо мир находился не только вовне, но также в самых потаенных уголках его сердца, в его внутренностях, кишках, экскрементах. И раньше или позже та беспорочная вселенная начинала ему казаться жалким подобием, ибо мир, который для нас важен, это здешний мир — единственный, ранящий нас скорбью и несчастьем, но также единственный, дающий нам полноту бытия, кровь, огонь, любовь, ожидание смерти; единственный, дарящий нам сад в сумерках, прикосновение любимой руки, взгляд, обращенный на нашу тленную, однако теплую и осязаемую плоть.
Да, возможно, что вселенная, недоступная для разрушительных сил времени, существует, но это же ледяной музей окаменевших форм, пусть и совершенных, подвластных чистому духу форм и, возможно, им созданных. Но люди чужды чистого духа, ибо главное для этого злополучного племени душа, хаотическая область между бренной плотью и чистым духом, промежуточная область, где совершается самое важное в нашей жизни: любовь и ненависть, миф и вымысел, надежда и мечта. Двойственная и терзающаяся, душа страдает (как же ей не страдать!), подчиняясь страстям смертного тела и стремясь к вечности духа, постоянно колеблясь между гниением и бессмертием, между дьявольским и божественным. Терзания и двойственность в мгновения ужаса и экстаза, они-то и порождают поэзию души, возникающую на этой туманной территории вследствие такого смешения, — блаженные боги не пишут романов.
однако в машинке обнаруживается ряд дефектов: не получаются поля, что-то где-то заедает, катушки с лентой не вращаются нормально, надо то и дело ленту перематывать вручную, и в конце концов что-то ломается в каретке.