Шопенгауэра мать никогда не любила, и, согласно преданию, Дева Мария тоже Иисуса не очень-то любила. Если Вам известны другие случаи, прошу мне сообщить, чтобы я мог продолжить перечень. Меня, например, смастерили, когда моя матушка уже терпеть не могла моего отца. Я не плод любви, я субпродукт тошноты. По причине несовместимости матка определенные сперматозоиды отвергает. Когда началось состязание в беге, я, как дурак, примчался первым и хотел было повернуть назад, но матка уже закрылась. А я там, внутри! Дело дрянь. С самого начала все пошло скверно. И очутился я, одинокий, беззащитный, в мокрой, незнакомой пещере. Снаружи остались триллионы моих братиков, корчившихся от удушья, пока не загнулись. Это тоже есть любовь, господа поэты, воспевающие сумерки, а на самом деле надо бы воспевать су-мокрядь. До сих пор меня преследует то ощущение — ледяной ветер, от которого немеет половина лица, и беспредельное одиночество.
Он смотрел на них с унынием и досадойКак? Опять надо это обсуждать? Я-то думал, что вопрос был исчерпан уже десять лет назад. Ох, эти псевдомарксисты, делящие литературу на политическую или эстетскую. А поскольку «Улисс» не политическое и не эстетское произведение, его просто не существует. Он, видимо, относится к некоей фауне уродов. Или составляет часть ботаники. В лучшем случае — какой-нибудь утконос. И что же, будем и дальше терять время на эти глупости?
— Но многие ребята спрашивают, обвиняют.
Он пришел в ярость — с таким критерием можно обвинять Белу Бартока[138] за то, что он сочиняет музыку, а Элиота[139],— что пишет стихи.
— У меня много дел, а времени мало. Я имею в виду не сиюминутную беседу, а вообще.
— Пусть так, но у вас есть долг.
То был парень с очень резкими чертами лица и тонкими губами, этакий приземистый Грегори Пек[140].
— Кто ты такой? Как зовут?
— Моя фамилия Араухо.
— Обо всем этом я писал десять лет назад.
— Мы читали, — вмешалась девушка в желтом свитере и потертых джинсах. — Речь идет не о нас, мы хотим беседу записать, опубликовать.
— Мне осточертели записи и интервью!
Бруно хотел уйти,он чувствовал себя неловко. Он смотрел на Сабато — сидит в углу, снимает очки и проводит рукой по лбу усталым, безнадежным жестом, пока эти ребята спорят между собой. Даже между собой у них нет согласия, и они образуют нелепую смесь (что тут делают, например, Марсело и его угрюмый, молчаливый товарищ? По какой абсурдной случайности они тоже оказались здесь?). И эти раздоры, страстное, ироническое несогласие казались сигналом грозного кризиса, трещиной в доктринах. Они обвиняли один другого, как смертельные враги, а между тем все принадлежали к так называемой «левой», однако у каждого, казалось, были причины коситься с недоверием на соседа рядом с ним или напротив, как на тайно или открыто связанного с разведслужбами, с ЦРУ, с империализмом. Он смотрел на их лица. Сколько разных миров скрыто за этими фасадами, сколько существ глубоко различных! Будущее человечество. Какими будут люди? Новый человек. Но как его создать? Вот этот лицемерный карьерист, этот Пуч, которого он среди них видит, а вот такой, как Марсело? Какие свойства, какой ноготок этого маленького скалолаза «левой» могут способствовать лепке Нового человека? Он смотрел на Марсело в поношенной куртке и мятых брюках, внешне такого неприметного, однако снискавшего уважение Сабато. Потому что, как объяснял ему Сабато, перед Марсело он всегда чувствует себя виноватым, как бывало когда-то у него с Артуро Санчесом Ривой, и не потому, что Марсело суров, а напротив — из-за его доброты, молчаливой сдержанности, деликатности. Нет, он не думает, что душа Марсело спокойна, почти наверняка терзается. Но терзания скрыты за его скромностью, даже учтивостью. Бруно было интересно отмечать в лице Марсело черты доктора Каррансы Паса, тот же костистый крупный нос, высокий узкий лоб, большие, слегка влажные, бархатные глаза, — ну прямо кабальеро на погребении графа Оргаса[141]. Откуда же тогда разногласия? Он еще раз убеждался, как мало значит сходство черт лица. Разногласия, порой непримиримые, порождаются мельчайшими оттенками. Что вещи различаются именно в том, в чем они схожи, открыто еще Аристотелем, прустовской гранью этого многостороннего гения. И действительно, за сходством этих глаз, губ и костистого крупного носа, скрывался глубокий ров разногласий между отцом и сыном. Ров, возможно, естественный, но с годами все углублявшийся. Почти незаметные морщинки у уголков глаз, на веках, в уголках рта, манера наклонять голову и сцеплять руки (у Марсело от робости, словно он просит извинения за то, что они есть у него, и не знает, куда их девать) — вот то, что прискорбно и окончательно разделяло этих двоих, несмотря на их родство и даже (Бруно почти мог это утверждать) взаимную необходимость.
Прекрасно, структурализм!