Выбрать главу

    Вот, собственно, на этом мое детское везение и закончилось.
    Я рос непростым ребенком, болезненным и нелюдимым, к тому же с подозрением на аутизм. Диагноз с годами не подтвердился, хотя я и сейчас иногда сомневаюсь, что не страдаю легкой формой этого заболевания. Сколько я себя помню, главным моим стремлением было «уйти в себя» и остаться там навсегда. В моей голове теснились удивительные, наполненные радостью миры, в которых в помине не было детей-сирот и таких же обездоленных бездомных собак.
    В то время единственным моим товарищем был Дружок - смешной, лохматый черный пес, немного похожий на скотч-терьера. Когда-то был еще друг Валька, но его несколько лет назад усыновили, и с тех пор мы не виделись. Наверное, он боялся появляться здесь, чтобы не накликать возвращение в детдом.
    Я его не осуждал, меня и самого два раза брали «напрокат»… В первый раз еще совсем маленьким и это я помню смутно, а во второй – в уже вполне сознательном возрасте.
    Первым приемным родителям не понравилась моя болезненность, вторым – замкнутость. Они так и не поняли, что мне попросту требовалось время, чтобы вернуться из своих придуманных миров и обосноваться в этом. Так или иначе, из очередной затеи ничего не вышло, зато вскоре по возвращении в «родные пенаты», я встретил Дружка и посчитал это настоящим чудом. Не найдя понимания среди сверстников, я остро нуждался именно в таком друге – надежном, преданном и верном…
    
    - Ешь, Дружок, ешь, - я разложил на старой газете половину своего обеда и куски серого хлеба, собранные в столовой, - а я пока нарисую наш поход в лес. В тот самый, за рекой, что рядом с нашим домом… Ну, ты помнишь, мы сто раз катались по ней на лодке! Не вкусно тебе?.. – глядя, как Дружок примеряется к объедкам, я сочувственно вздохнул. – Да, это тебе не пирожки с котлетами, которыми кормила нас мама… Ну… ничего не поделаешь. В лесу хорошо, смотри, как солнечно! Ландышами пахнет… - Я посмотрел на низкие сизые тучи, закрывающие полнеба, оглянулся на мартовскую слякоть вокруг и, подтянув повыше воротник старой куртейки, уткнулся в альбом. – Нет, Дружок, мы не будем охотиться на зверей, конечно, нет! Мы будем с ними дружить. Им ведь тоже несладко живется… А в нашем мире не должно быть кому-то плохо. Это неправильно, - твердо сказал я, и на альбомный лист прыгнул оранжевохвостый пушистый зверек, похожий на белку. Пышная сосновая лапа, зеленая-презеленая в солнечных лучах, закачалась и замерла. С широкого листа лопуха жемчужинами скатились сияющие капли росы…
    - Гы, наш блаженный снова сам с собой разговаривает! - раздался надо мной ехидный голос. Я поднял глаза и увидел перед скамейкой Петьку-Атамана с его обычной свитой. – Рисует все чего-то, рисует, а сам бормочет. Одно слово – дурак. – Свита радостно заржала, одобряя остроумие своего предводителя. – Хоть бы показал, что он там малюет все время.
    Петька резким движением вырвал из моих замерзших пальцев альбом. Карандаши посыпались на землю и разлетелись по скользкому месиву ярким разноцветьем. Я поднялся и протянул руку в попытке вернуть свои рисунки, однако грубым толчком был отправлен обратно.

    И тут Дружок, бросив недоеденный хлеб, с лаем рванулся навстречу обидчику.
    Он был маленький, слишком маленький, чтобы противостоять тяжелым ботинкам, и в ту же секунду был отброшен в кусты мощным пинком. Короткий всхлип потонул в хрусте тонких голых прутьев, и тогда, не думая, не понимая, в приступе безудержной ярости я прыгнул на Атамана.
    Мы повалились в жирную льдистую жижу и покатились по земле. Враг был выше на голову, намного крупнее, и отчетливо сознавая, что мне с ним не совладать, я рвал его куртку зубами и бил куда попало. Меня пытались оттащить, но оправившийся от удара Дружок не давал, хватая наших недругов за брезентовые штанины. Он нарывался на новые удары, но не отступал, а я, до судорог вцепившись в черную скользкую ткань, не позволял Атаману подняться. Кажется, при этом я что-то орал, или это орал Петька, или мы оба - не помню.
    Их было пятеро и, конечно, эту битву мы проиграли.
    Разодранные в клочья рисунки плавали в луже, хлеб был втоптан в грязь, а мы сидели под скамейкой, «зализывая» друг другу раны, и я упорно рассказывал своему единственному товарищу о солнечном утре в лесу…
    А потом он исчез. Внезапно. Я пришел в парк, а он – нет. Ни сегодня, ни завтра, ни послезавтра… Я искал его, звал, оставлял под кустами еду, которую удавалось раздобыть, но мой пес, мой Дружок, близкое, родное существо, не приходил.
    - Да на мыло свезли твою сумасшедшую псину, на мыло, - Атаман стоял передо мной в окружении своих холуев, гадко ухмыляясь, и я, ни слова не говоря, снова бросился на него…
    На этот раз все закончилось быстрее – я был один, но ободрав в лоскуты кожу на костяшках кулака, успел изо всех сил приложиться к Петькиной челюсти.
    - Ты не просто дурак, ты бешеный дурак, - сквозь зубы процедил он и сплюнул на землю кровь.
    Больше ко мне близко не подходили, но гадости делали регулярно. И еще насмехались. Часто. Нет, всегда.
    В ответ я смеялся в лицо своим обидчикам, и становилось легче.
    И тогда я отчаянно захотел стать клоуном…
    
    Закончить я не успел. На балконе, зевая и потягиваясь, возник заспанный Герман.
    - Вот вы где! Guten Morgen.
    Я взглянул на Мари: на дне ее потемневших глаз плескалась самая настоящая боль. Она сжала мою ладонь и, прошептав: «Bitte, entschuldigen mich… Мне жаль… очень жаль», поспешно скрылась за дверью.
    Герман, проводив мать недоуменным взглядом, плюхнулся рядом.
    - Снова работал на рассвете? – спросил он.
    - Да разве это работа? - я пожал плечами. - Баловство…
    - Ну не скажи, Алекс, у тебя же редкие способности! Вот объясни мне, убогому, почему ты не пошел в художественное училище?
    Я посмотрел на горизонт, повернулся к приятелю и расплылся в широченной улыбке:
    - Потому что я пошел в цирковое. Я клоун, Герман.
    - М-да. Ну ладно. Надо же отметить твой отъезд, клоун! У меня грандиозный план. Сейчас я кое-что доделаю, а в два поедем в город.
    
Мари
    
    Токката и фуга ре минор… Музыка заполняла пространство и, выворачивая наизнанку душу, уносилась под купол собора…
    Герман не обманул – он повел меня на концерт органной музыки, и это, в самом деле, было грандиозно.
    Я закрыл глаза, но казалось, вижу больше обычного.
    Собственная жизнь, глупая и никчемная, сжатая до фальшивой клоунской улыбки, лежала на моей ладони, и я не знал, что сделать, чтобы наполнить ее смыслом.
    Под впечатлением от услышанного я и не заметил, как мы очутились в городской квартире Германа, где нас поджидали две русские девчонки и сервированный на четверых столик.
    Неужели этот необычный день закончится так же, как сотни похожих, ничего не значащих вечеров в моей жизни?..
    
    Я вяло цедил коньяк, поглядывая на часы и остро ощущая, как скатываются в прошлое драгоценные минуты. В голове продолжала звучать органная музыка, и казалось, не хватает какой-то малости, чтобы дотянуться до вечности.
    - Алекс, а вы правда клоун? – барышня слева призывно улыбнулась.
    - Правда.
    - Наверное, вы очень веселый, раз выбрали такую профессию?
    - Наверное, - рассеянно подтвердил я.
    - Странно, что вы нас не смешите, - девушка капризно надула губки.
    - Разве нет? – усмехнулся я. – По-моему, я очень смешон, - поднялся и вышел в прихожую.
    Герман выскочил следом, но я жестом попросил его не мешать.
    
    - Мари? Вы можете сейчас приехать? Я пришлю за вами такси и буду ждать в Augustiner Restaurant.
    Она растерялась, она не ожидала… это долго… ведь она не готова…
    - Я буду ждать вас столько, сколько потребуется, - мягко перебил я.
    Думал ли я, что влюблен? Не знаю… Нет. Наверное, все-таки нет. Но при этом каждым нервом ощущал, что последний вечер я должен провести именно с ней.
    Это было что-то большее, несравнимо большее. Я просто нашел наконец человека, с которым могу говорить обо всем, что тревожило и волновало меня столько лет.
    И я говорил и говорил.
    С меня будто сполз клоунский грим, за долгие годы сросшийся с кожей. Мне больше не надо было притворяться, я не боялся казаться смешным, глупым, и даже слабым.
    Глаза Мари то темнели, то загорались неясной надеждой, и я понял главное: я больше не одинок в этом мире. Есть человек, способный выслушать меня и понять.
    
    Уснуть в эту ночь я не смог. Я рисовал. Рисовал летящие по ветру русые волосы, чуткое нежное лицо и все понимающие ясные глаза.
    Утром я подарил ей портрет, а она передала мне конверт, на котором аккуратным почерком было написано: «Алёша, пожалуйста, не вскрывайте это письмо до десятого мая. Мари».
    

‍​‌‌​​‌‌‌​​‌​‌‌​‌​​​‌​‌‌‌​‌‌​​​‌‌​​‌‌​‌​‌​​​‌​‌‌‍