V.
Я спросил, почему пятое управление, призванное предотвращать крупномасштабные эксцессы на стадии зарождения, не смогло остановить межнациональных столкновений в годы перестройки. Бобков вздохнул:
- Все дело в том, что КГБ - это был только инструмент власти. Не хочу сваливать всю вину на власть, но то, что наверху не всегда обращали внимание на изъяны, которые у нас были, - это факт. Помню, летели мы с покойным Соломенцевым в 1986 году из Алма-Аты, и я ему говорю: «А вы знаете, я, например, могу приехать в Ереван на два дня и устроить там серьезную социальную вспышку». Он удивился: «Как это?» - «А вот так, - говорю, - слишком остро карабахская проблема стоит». А ведь это было задолго до карабахских событий.
Однажды, уже в начале девяностых, на какой-то презентации Бобков случайно встретил Владимира Максимова, с которым общался на Лубянке незадолго до его эмиграции. Максимов к тому времени был активным критиком ельцинского режима, справедливо полагая, что та самая номенклатура, против которой он боролся в «Континенте», осталась у власти и продолжает приносить стране вред.
- Он сказал мне: «Филипп Денисович, многие из ваших бывших агентов сегодня заняли положение в обществе, стали демократами, давайте вместе будем их разоблачать!» А я ответил: «Я не предаю своих людей, даже если они сами меня предали. А вы, Владимир Емельянович, лучше бы сами рассказали людям правду о том, как вы уехали, а то все думают, что вас выслали из СССР, хотя вы сами попросились на выезд. А потом работали на американское правительство. Расскажите об этом, а то люди видят вас по телевизору и не понимают, как такого человека могли выслать из Советского Союза». Максимов мне ничего не ответил.
В то время Филипп Бобков, строго говоря, сам был как раз одним из таких представителей номенклатуры, о которых говорил Максимов: бывший зампред КГБ СССР возглавлял управление аналитической работы в холдинге «Медиа-Мост». С точки зрения имиджа решение взять на работу такого человека было, конечно, гениальным ходом Владимира Гусинского - в самом деле, если у него такие люди на посылках, то насколько всемогущ сам олигарх?
- Гусинский меня на работу не звал, - говорит Бобков. - Просто так получилось, что к началу девяностых в его структурах работало много ребят из нашего управления. Они меня и позвали, когда узнали, что я остался без работы (группу генеральных инспекторов при министерстве обороны, в которую по советской традиции отправляли всех высокопоставленных отставников, Борис Ельцин распустил в 1992 году. - О. К.). Я пошел на том условии, что буду заниматься только той работой, какой хочу. И занимался.
Спрашиваю, в чем именно заключалась эта работа. Бобков начинает вспоминать 50-летие Победы в 1995 году, когда он организовывал ветеранские собрания и вручал их участникам памятные наручные часы (на вопрос, какое отношение к этому имел «Мост», Бобков ответил: «"Мост" имел к этому такое отношение, что он на это давал деньги»).
- А все остальное - обычная аналитическая работа. Мы анализировали ситуацию в стране, писали записки. О том, что я делал в «Мосте», существует много небылиц, но поверьте - к службе безопасности я отношения не имел. Уйдя из органов, я ушел от всякой оперативной работы, потому что оперативная работа подразумевает секретность, а вне органов секретности быть не может.
О самом Гусинском он отзывается обтекаемо:
- Он был полезен для страны ровно в той мере, в какой любой олигарх может быть полезен для страны. Но одна бесспорная заслуга у него есть - это создание НТВ. Я считаю, это очень важная заслуга.
VII.
Вообще, разговор с Филиппом Бобковым о его жизни - это такая увлекательная игра. Он много говорит, но старательно обходит любую конкретику. Приходилось ли кого-нибудь вербовать? «Если бы я никого не вербовал, я бы не смог работать». Почему при Сталине сажали, а при Брежневе высылали? «Да бросьте, никого не высылали, все уезжали сами». Чем вы мотивировали тех, кто с вами сотрудничал? «Могу сказать, что за деньги на нас не работал практически никто». Немногословен, загадочен, и глаза, черт подери, действительно похожи на сверла - по крайней мере, если долго в них смотреть. К ведомству, основанному Феликсом Дзержинским, может быть сколько угодно претензий, но в одном советская Лубянка была безупречна всегда - вот в этих имиджевых делах, в этой таинственной многозначительности, которая не стала менее таинственной, даже когда памятник Дзержинскому работы Вучетича переехал с Лубянской площади в парк на Крымской набережной.
Но я смотрю в глаза-сверла и с тоской понимаю, что, скорее всего, он не лукавит, когда говорит, что главное воспоминание о работе в «Медиа-мосте» - это ветеранские собрания к юбилею Победы, а главный враг времен службы в органах - это полумифический НТС.
Во всесильных и всезнающих людей с глазами-сверлами верить, конечно, приятнее, но, кажется, их придумали Юлиан Семенов и Лев Овалов, а на самом деле их не было - никогда.
Конец вашего лета
За что боролись?
Михаил Харитонов
Водитель вышел последним, - вид имея как у капитана тонущего судна, который он же и посадил на риф, за обещание от конкурирующей пароходной компании. То есть гордый и с хитрецой: я как бы исполняю долг, но свой интерес в деле понимаю. Тем более, в интересе была Свобода, а ехать - ну куда сейчас ехать, когда тут такие дела.
Нас всех высадили раньше. Опять же, ну не высадили, никто никого не выкидывал из вонючего троллейбуса. Сами вылезли, как миленькие, не петюкая. Я тоже. И в самом деле, тут такие дела.
Толпа на Тверской была не густой, совсем не праздничной, но и на революционную массу из учебника не походила. Чесгря, революционная масса из нее была, как из говна пуля. Масса готова сражаться, а эти пришли посмотреть, ну и немножко похулиганить. Точнее, посмотреть, как хулиганят другие.
Другие не дремали. Те самые ребята, что остановили наш троллейбус, убедившись, что он пустой, подкатились ему под бок и дружно, гуртом, нажали. Большая железная коробка колыхнулась, но устояла.
Закричали, налетели еще. В школе на переменке дурачки-первоклассники так «жмут масло» - накатываясь на притиснутых к стенке.
Я смотрел на них даже без ненависти. Я был тем, что тогда называли бранным словцом «патриот», - так вот, я был патриотом, русским патриотом, вполне себе красно-коричневых, как стали выражаться много позже, воззрений.
И я ненавидел бы всю эту толпу, если бы здесь были те, кого стоило ненавидеть. А так - я мечтал о залпе, об одном-единственном ружейном залпе. Хватило бы одного, даже не свинцом, а солью, как в «Кавказской пленнице», солью в эти задницы, чтобы все эти любопытствующие и хулиганящие сикнули врассыпную.
Но залпа не было. Я понимал, что и не будет. Армия не пойдет «стрелять в народ», ей все что надо уже объяснили. А патриотов мало, и у нас нет оружия. Даже того самого ружья с солью - и того нет. К тому же вот в нас-то как раз стрелять будут. В нас можно. Мы любим свою страну, поэтому мы враги всего светлого и чистого.
Август - несчастливый для России месяц. В этом месяце страна обычно ломается.
Началось это, кажется, в четырнадцатом. Я читал воспоминания о четырнадцатом годе. Все, получившие от всеблагих приглашение на то пиршество, единогласно отмечали охвативший страну подъем, энтузиазм и готовность сражаться. Николай Гумилев вопрошал, как могли прежде жить в покое, не мечтать об огнезарном бое. Стихи были опубликованы в пятнадцатом году в «Невском альманахе жертвам войны», сейчас это обстоятельство назвали бы плохим пиаром. Но это сейчас, а тогда была трагедия, настоящая, высокая трагедия народа, вступившего в войну за свое будущее и проигравшего ее из-за ножа в спину. И всенародное волнение в начале было тоже настоящим и трагическим.
В этом смысле настроения в преддверии августа девяносто первого выглядели как мерзкая пародия именно на «военный подъем». То волнение, собиравшее миллионные толпы на Манежную площадь, было похоже на предвоенное, даже слова были похожи. Все вроде бы собирались сражаться - с КПСС, с Горбачевым, за свободу Литвы и Грузии, еще за что-то. Интеллигенция делала вид, что боится. В реальности же никто всерьез не боялся - скорее играли в страх, выставляли его перед собой, как знамя. Чем, кстати, отрицали саму фигуру страха: в обществе, где можно пугаться публично и громогласно, бояться уж точно нечего. В ситуации настоящей угрозы ни о каком страхе не говорят - это попросту опасно. В тридцать седьмом все, кого это касалось или могло коснуться, ходили-улыбались.