Но при этом никто не сомневался, что журналы останутся, что книжки будут стоить дорого, что интеллигенция останется на содержании у государства и что содержание это будет только увеличиваться. Потому что интеллигенция ощущала себя сильным классом - таким же, как дворянство во времена Петра III. Классом, способным разрушить государство. Классом, от которого надо откупаться и откупаться, и это будет вечно продолжаться.
Это был относительно спокойный восемьдесят седьмой. В феврале следующего года случился Сумгаит, а в Литве образовалось движение «Саюдис». И понеслось.
Не буду углубляться в эту тему. Замечу лишь: национальные движения в бывшем Союзе напрасно представляют «идущими снизу», от бородатых нечесаных фанатиков. На самом деле и они на своих начальных стадиях были инициированы все той же интеллигенцией.
Сейчас еще помнят, кто такой был Звиад Гамсахурдиа, рафинированный отпрыск классика грузинской литературы, литературовед, доктор философии и, помимо всего прочего, официально зарегистрированный (с членским билетом) советский писатель. Витаутас Ландсбергис, творец литовской независимости - музыковед, искусствовед, хранитель музея Чурлениса, член правления литовского Союза композиторов и, разумеется, писатель, автор более тридцати книг, в том числе поэтических сборников. Желающие могут сами уточнить биографии деятелей армянского национального движения. А Зелимхан Яндарбиев, главный идеолог чеченского движения и тоже, конечно, маститый советский писатель, в 1985-1986 годах даже успел посидеть в кресле председателя Комитета пропаганды художественной литературы Союза писателей СССР.
Эти люди заслуживают того, чтобы именоваться авангардом своего сословия. Но они имели иные цели. Они не хотели вольностей, пусть даже безбрежных. Они хотели власти - и готовы были за нее заплатить.
Они ее получили. Но заплатили - другие.
Наконец, серые от грязи колеса оторвались от асфальта. Кто-то подхватился с-под низу, и туша уже уверенно пошла вверх и вбок. Штанги, оторвавшиеся от проводов, замотались в воздухе, норовя ударить, но били в пустоту, как кулаки слепца.
Толпа колыхнулась, отступая. С той стороны, куда заваливалось, брызнули люди. Какая-то бабенка мухой вылетела с опасного края. Толстый мужик в панаме выронил газету, но подбирать побоялся. Газета была какая-то очень чистенькая, беленькая, аккуратно сложенная этаким носовым платочком.
Все они были неплохие, в общем-то, люди. И не ведали, что творили. Как обычно в подобных ситуациях.
Скособоченная туша грохнулась с хрустом и звоном. По толпе понесся крик, как будто наши забили гол - не самый важный, а так, но все-таки.
Я как-то отстраненно подумал - жаль, никого не раздавило. Хоть кто-нибудь подох бы за Ельцина и Свободу.
Как они смели сдаться?
Воспоминания сестры милосердия о Русско-японской войне. Часть первая
Козлова Н.В.
Утро 27 января 1904 года… Кто из нас не помнит его?! Телеграф принес известие, что ночью японцы взорвали наши броненосцы и война началась. В течение нескольких первых дней весь Петербург, казалось, жил одной мыслью, одним чувством, одной тревогой: что-то делается там, за 10 000 верст от нас?
Конечно, первой мыслью моей было записаться в сестры милосердия, и начались мои «хождения по мытарствам», что испытали и хорошо знают столь многие волонтерки. Приходишь записываться в общины, где тебя встречают с явным недоброжелательством и тайной подозрительностью. Мы все были как будто виноваты в том, что вдруг воодушевились патриотизмом и пришли беспокоить общинное начальство. Наконец мне удалось записаться на курсы Георгиевской общины, но надежда попасть на Восток была еще очень туманна.
Итак, я приготовилась терпеливо ждать у моря погоды, как вдруг графиня вице-председательница N-ской общины, узнав, что я так стремлюсь попасть в какой-нибудь отряд, предложила мне причислиться к сестрам, которые уезжали через неделю на Восток.
В одну неделю надо было собраться, причем разрешено было взять с собою лишь маленькую корзинку, небольшой чемоданчик и портплед с подушкой. В воскресенье на первой неделе поста назначен был молебен отъезжающим, и я должна была явиться туда, уже одетая в форму, к одиннадцати часам утра.
Однако отъезд нашего отряда отложился на неопределенное время. Нами помыкали, как пешками: то нас отпускали, то не отпускали; то мы ехали, то не ехали. Лишь 9 мая наш отъезд был решен. Перед этим, дня за два, нас возили во дворец представляться Государыне Императрице Александре Федоровне, имени которой был наш лазарет. Она произвела на нас всех чарующее впечатление.
Наконец настал день 9 мая, холодный и ветреный; дождь лил как из ведра. Отъезжали мы с военной платформы. Эшелон наш состоял из нас и двух других отрядов: финляндского и немецкой евангелической общины. Для меня такой состав был небольшим испытанием. Ехать так далеко среди представителей чужих народностей казалось крайне тяжело. К тому же у меня тогда была глубокая антипатия к немецкой национальности.
Отряд наш состоял из двух врачей, пяти сестер и семи санитаров. До Москвы мы ехали целых полтора суток, все с теми же дождем и холодом. Там мы должны были взять новый поезд, и у меня теплилась надежда, что нас соединят с другими русскими отрядами. Но насмешница-судьба решила иначе. Не только явились к поезду все те же финляндцы и немцы, но еще прибавился целый отряд немецких баронов из остзейских провинций, ехавших санитарами на войну.
После отъезда из Москвы началась собственно не езда, а жизнь в вагонах с определенными часами для вставания, чая, обеда. Утром убирали свое купе, мыли пол, стирали пыль, днем читали, писали и даже вышивали красной бумагой полоски на фартуки с именем общины. Начали понемногу определяться отношения, как между собой, так и с совершенно незнакомыми нам врачами.
Врачи были назначены нам из главного управления Красного Креста. Старшим врачом оказался сравнительно еще молодой человек, акушер по профессии, которому в первый раз приходилось быть уполномоченным отряда. Второй врач должен был занять место терапевта в нашем лазарете. Назначен он был из Харькова, где занимал какую-то должность при университетской лаборатории. С первых же дней между нашими врачами определилось враждебное отношение друг к другу, которое росло и крепло всю дорогу и в Манчжурии дошло до серьезных размеров.
И вот, наконец, мы в Харбине. До получения дальнейших распоряжений нас решили поселить в сестринском общежитии в Старом Харбине. Впечатление, произведенное на нас этим общежитием, не поддается описанию. Трудно было поверить, что этот дом отдан в распоряжение сестер, на обязанности которых лежит в каждой больнице следить за чистотой и гигиеной; до того все было грязно и запущено. Начальства в этом доме не было никакого; распорядителями всего являлись горничная Маша и какой-то унтер-офицер, поставленный туда, вероятно, с целью показать, что все было на военном положении. Против дома, через улицу, был общественный сад с рестораном и музыкой, и так как в общежитии проживало немало волонтерок Красного Креста, не причисленных ни к одной общине и представлявших собою свободных гражданок, - то можно себе представить, какие уже тогда ходили толки и слухи.
Нам отвели маленькую и грязнейшую комнату с пятью койками. С помощью одного нашего санитара мы принялись ее мыть, чистить и приводить в порядок. Мы были готовы терпеливо ждать, пока нас назначат куда-нибудь. Какова же была наша радость, когда уже через два дня пришли врачи и объявили, что мы едем в Лаоян.
Здесь уже чувствовалась близость позиций. На станции была страшная суета, все спали не раздеваясь, лишь сняв грязнейшие сапоги. С этого вечера мы погрузились в неописуемую сырость, пропитывавшую нас насквозь; все было сыро: и белье, и платье, и постель. Сырость испарялась из почты и висела в воздухе. Манчжурские дожди имеют странное свойство не освежать воздуха. Дождь льет как из ведра, а от земли поднимается теплый пар, и становится душно дышать, как в парнике. Здесь мы в первый раз испытали манчжурскую грязь, действительно невообразимую.