Выбрать главу

Я никогда больше не вернусь в Брундизий. Тяжкий груз печали заставляет меня отложить перо…

VIII

Дневник Юлии, Пандатерия (4 год после Р. Х.)

В молодости, когда я только познакомилась с ней, я считала Теренцию пустой и глупой, хотя и занятной женщиной, и не могла понять, что мой отец нашел в ней. Она была болтлива как сорока, отчаянно заигрывала со всеми подряд, и, как мне тогда казалось, ее ум ни разу не омрачался ни одной серьезной мыслью. Муж Теренции, Гай Меценат, мне никогда не нравился, хоть он и был другом моего отца, и я никак не могла взять в толк, почему она согласилась на брак с ним. Оглядываясь назад, я должна заметить, что мой союз с Агриппой был не менее странен, но я тогда была молода и неопытна и так поглощена собой, что ничего вокруг не замечала.

Со временем я научилась понимать Теренцию. Не исключено, что по–своему она была мудрее нас всех. Я не знаю, что с ней сталось. Что случается с людьми, которые незаметно исчезают из нашей жизни?

Я полагаю, она любила моего отца, хотя даже он сам не до конца понимал ее. А может быть, и наоборот, очень хорошо понимал. Она была более или менее верна ему, заводя себе любовников только в период его особенно долгого отсутствия. Возможно даже, что его привязанность к ней была гораздо глубже, чем предполагал напускаемый им вид снисходительной терпимости. Они оставались вместе более десяти лет и были, как мне представляется, счастливы. Теперь–то я вижу — и не исключено, что смутно видела уже тогда, — что мои суждения о людях были обусловлены моей молодостью и высоким положением. Мой муж, по возрасту годящийся мне в отцы, являлся самой важной фигурой в Риме и провинциях в отсутствие моего отца, и посему я воображала себя некой Ливией — такой же гордой и величавой, как и она, с высоко поднятой головой стоящей рядом с тем, кто и сам мог бы быть императором. Поэтому мне казалось в высшей степени неуместным, что мой отец увлекся такой непохожей на Ливию (и на меня, как я по глупости думала) женщиной, как Теренция. Но теперь я знаю то, что не замечала тогда.

Я помню, что, когда мой отец один вернулся из Азии всего через несколько дней после того, как в Брундизии у него на руках испустил свой последний вздох его друг Вергилий, Теренция оказалась единственной, кто сумел принести ему утешение. Ни Ливия, ни я оказались на это не способны. Мне была знакома идея утраты, но не сама она; Ливия, со своей стороны, исправно произнесла все положенные в этом случае слова — что Вергилий выполнил свой долг перед родиной и навсегда останется жить в памяти соотечественников и что боги примут его в свое лоно как одного из самых любимых сыновей. И еще она дала ему понять, что чрезмерное проявление скорби не к лицу императору.

Отец мрачно взглянул на нее и сказал:

— В таком случае император выкажет свою скорбь так, как приличествует императору. Но скажи, как пристало выразить свою скорбь человеку?

Лишь Теренция сумела по–настоящему утешить его — она горько оплакивала смерть общего друга и вспоминала добрые старые времена, пока наконец мой отец не забыл о своем величии и тоже не разрыдался. В конце концов ему пришлось самому успокаивать Теренцию, и в этом он нашел утешение и для себя.

…Не знаю даже, почему именно сегодня я вдруг вспомнила о Теренции и о смерти Вергилия? Сегодня, когда утро выдалось ясное, на небе ни облачка, и вдали за моим окном, на востоке, мне хорошо виден мыс, выступающий в море далеко за Неаполисом? Может быть, потому, что Вергилий иногда жил там, когда покидал Рим, или потому, что он любил Теренцию в столь характерной для него угрюмой манере, за которой скрывалось так много истинного чувства. А Теренция — настоящая женщина, какой и я когда–то была.

Когда–то была… Может ли быть так, что Теренцию вполне удовлетворяла отведенная ей роль, в то время как меня она тяготила? Когда я жила в том мире, мне казалось, что ее устраивало такое положение вещей, за что я втайне презирала ее. Теперь я даже и не знаю: чужая душа — потемки, а я и в своей–то не разберусь.

IX

Письмо: Николай Дамаскин — Страбону Амасийскому (18 год до Р. Х.)

Ирод в Риме. Он весьма доволен моим «Жизнеописанием», которое опубликовано за границей, и выразил пожелание, чтобы я по–прежнему оставался в столице, дабы у него имелась надежная связь с императором. Как ты сам догадываешься, положение мое довольно деликатное, но я уверен, что справлюсь с возложенными на меня обязанностями. Ироду известно, что я пользуюсь расположением и доверием императора, и я надеюсь, он достаточно мудр, чтобы понимать, что я не стану ими злоупотреблять, и в то же время достаточно практичен, чтобы по меньшей мере знать, что если я и решусь на это, то уже буду без пользы как Октавию Цезарю, так и ему самому.

Несмотря на твои любезные похвалы, я пришел к выводу, что мне не стоит продолжать задуманное мной сочинение, которое я назвал «Беседы с выдающимися римлянами». После более короткого знакомства с этими людьми я вынужден признать, что они не поддаются описанию в рамках Аристотелева метода, на котором мы с тобой выросли. Это непростое для меня решение, ибо оно может обозначать только две вещи: либо то, что данный метод несовершенен, либо то, что я вовсе не такой уж хороший ученик великого грека, каким я себя мнил. Первое из этих предположений почти немыслимо, а второе — слишком унизительно, чтобы его рассматривать. Посему я делаю это признание только тебе, другу моей юности.

Позволь мне продемонстрировать свои слова на таком примере.

Весь Рим до сих пор гудит как растревоженный улей по случаю последнего закона, принятого сенатом, который недавним эдиктом Октавия Цезаря был сокращен до шестисот членов. Скажу вкратце — это попытка упорядочить обычаи, регулирующие вступление в брак в этой непонятной стране, те самые обычаи, существование которых в последнее время признается скорее посредством их нарушения, чем строгого им следования. Среди прочего новый закон дает рабам больше прав для вступления в брак и владения собственностью, чем они имели до сих пор, что вызвало некоторое неудовольствие в определенных кругах; но оно без следа потонуло среди отчаянных воплей возмущения по поводу двух других, гораздо более поразительных разделов закона, из которых первый запрещает любому гражданину, уже имеющему или могущему в будущем иметь, согласно своему имущественному цензу, право быть избранным в сенат, жениться на вольноотпущеннице, актрисе или дочери актера или актрисы. Дочери или внучке сенатора запрещается выходить замуж за вольноотпущенника, актера или сына представителей актерской профессии. Ни один свободнорожденный гражданин независимо от общественного положения не может жениться на куртизанке, своднице, на женщине, имевшей судимость или бывшей актрисе, а также на любой женщине вне зависимости от ее положения, задержанной и осужденной по суду за акт прелюбодеяния.

Второй раздел закона еще более радикальный, чем первый: он разрешает (хотя и не вменяет в обязанность) отцу, заставшему соблазнителя своей дочери в своем собственном доме или доме зятя, безнаказанно убить такового соблазнителя; точно так же он волен поступить и с дочерью. Муж имеет право самолично разделаться с обидчиком, но не с женой, преступные действия которой он обязан осудить и немедленно с ней развестись; в противном случае ему самому грозит наказание за сводничество.

Как я уже заметил выше, весь Рим взбудоражен: повсюду распространяются злые памфлеты; город полон слухов, и у каждого жителя имеется особое мнение о том, как это все понимать. Некоторые принимают это всерьез, другие — нет; одни говорят, что новому закону более пристало называться ливийским, чем юлианским, подозревая, что Ливия каким–то неведомым образом сумела протащить его за спиной Октавия Цезаря в отместку за его любовную связь с некой дамой, являющейся помимо всего прочего женой его друга; другие же относят закон на счет самого Октавия, при этом враги императора разыгрывают возмущение его двуличием, а друзья воспринимают как попытку возврата к «традиционной римской добродетели»; есть и такие, которые видят в этом некий заговор со стороны либо самого Октавия Цезаря, либо его врагов.