Августин был платоником хотя бы в том смысле, что его «обращение» в Милане означало для него отказ от искушений этого мира, то есть от стремления к славе, власти, богатству и знаменитости плюс от брака и половой жизни. Только отказавшись от благ этого мира, он освобождался для служения Богу. Августин и его друзья, собравшиеся вокруг него после его возвращения в Северную Африку, называли себя «слугами Божиими», что говорило об их желании владеть собственностью сообща и вести целомудренный образ жизни.
Отношение Августина к браку отчасти определяется тем, что для него самого и его семьи на первом месте стояли общественные амбиции. В Римской империи браки заключались, главным образом, между своими по классу, то есть между лицами, равными по социальному положению. Мужчина, имевший тщеславное желание подняться по социальной лестнице, обычно вступал в брак поздно. Сперва он должен был узнать, насколько брак улучшит его социальное положение. Молодому человеку ни к чему было связывать себя с дочерью соседа, если в будущем ему могла подвернуться возможность заключить брак более выгодный с социальной точки зрения. Моника боялась, что какая–нибудь простая женщина окажется колодками на ногах Августина (Исп. II, 3).
Поэтому представляется естественным, что Августин не женился, но взял себе конкубину, когда ему было восемнадцать лет. Уже через год у них родился сын Адеодат. Августин и мать Адеодата прожили вместе тринадцать лет, пока не случилось как раз то, что предвидела его семья: он получил возможность увенчать академический успех выгодной женитьбой. За всем этим стояла его мать. Но тут произошло нечто, чего никто из них не мог предвидеть, а именно отказ Августина от всех социальных амбиций как следствие «обращения». Представление о браке, которое Августин разделял со своим временем, относил женщину в ту же группу, что славу, тщеславие, власть и богатство.
Чисто сексуальная сторона дела была сильно приглушена, потому что половая жизнь и брак имели в то время между собой меньше общего, чем это представляется в наше время. Само собой разумеется, что целомудренный образ жизни означал отказ от чувственных наслаждений, но, главным образом, это было признанием того, что человек поставил себя вне социальной жизненной борьбы. Ибо во времена Августина половой жизни не придавалось такого значения, как теперь. Конкубинат не осуждался Церковью, если мужчина хорошо обращался с женщиной. Похоже, что и для Августина дружба с единомышленниками–мужчинами была очень важна для его духовного благоденствия и представлялась более серьезным делом, чем сексуальное партнерство с женщиной.
Бурная половая жизнь стала для Августина проблемой еще в его отношениях с манихеями, у которых он, начиная с 373 года, был в Карфагене учеником. Если бы он примкнул к внутреннему кругу секты, это потребовало бы от него полового воздержания. Манихеи считали зачатие детей злой службой силам тьмы. Один из их приемов, которыми они пользовались, чтобы привязать к себе сторонников, состоял в том, чтобы, доведя кандидата до неврастении, парализовать его половые способности. Каждый раз, когда кандидатов мучили искушения, им напоминали о запрете. Манихеи в принципе отказывались и от брака, и от конкубината.
Многие исследователи Августина считают, что он так никогда и не освободился от усвоенной у манихеев враждебности к противоположному полу. Однако нет оснований отдавать предпочтение манихеям. У неоплатоников и в христианской традиции тоже содержались четкие рекомендации целомудренной жизни: «Хорошо человеку не касаться женщины» (1 Кор. 7, 1); «Неженатый заботится о Господнем, как угодить Господу; А женатый заботится о мирском, как угодить жене» (1 Кор. 7,32–33). Повернуться спиной к чувственному миру означало в первую очередь отказаться от брака и половой жизни. Манихеи истязали себя и ограничениями в еде. Жизнь тела была частью превосходства враждебной материи. Поэтому человек должен был подавлять ее всеми возможными способами.
Неоплатоники, кроме того, пользовались незавуалированными сексуальными метафорами, говоря о своих метафизических экстазах. Августин тоже ждал Божиих «объятий» — amptexus (Исп. II, 2). Смысл таких метафор был не только в том, чтобы описать неизвестное с помощью хорошо знакомого, но и в том, чтобы объявить бесплотные экстазы более чем полноценной заменой земному вожделению: «…не члены, приятные земным объятиям, — не это люблю я, любя Бога моего. И однако я люблю некий свет и некий голос, некий аромат и некую пищу и некие объятия — когда люблю Бога моего; это свет, голос, аромат, пища, объятия внутреннего моего человека — amplexus interioris hominis mei» (Исп. X, 6).