– Но, месье, – ответила ему Мэй, – должна признаться вам, что я еле-еле выдержала, в конце мне хотелось кричать, биться в истерике, плакать и просить прекратить все это немедленно, я уже не могла больше.
– Да, – сказал доктор, – но вы не сделали этого. Вы отважная женщина, говорю вам.
Мэй была теперь невероятно счастлива и горела желанием сделать мое пребывание в Италии как можно более приятным. Иногда она отправляла со мной Стенджел, но чаще за мной во Фьезоле приезжала молодая итальянка, специально для этого нанятая Мэй. В Италии сопровождать молодых девушек считалось еще более обязательным, чем во Франции. И в самом деле, я испытывала определенный дискомфорт, зажатая в трамвае между пламенными итальянскими юношами, – и правда не так уж приятно. Именно тогда мне и вкатили огромную дозу картинных галерей и музеев. Но я, как истинная сладкоежка, всегда больше всего была озабочена трапезой, которая предстояла мне в patisserie перед возвращением во Фьезоле.
К концу моего пребывания Мэй тоже нередко сопровождала меня в художественном паломничестве, и я прекрасно пом-ню, что в последний день перед моим возвращением в Англию она категорически настаивала на том, чтобы я посмотрела потрясающую «Екатерину Сиенскую», только что отреставрированную. Кажется, это было в Уффици, и мы с Мэй промчались по всем залам галереи в тщетных попытках найти ее. «Святая Екатерина» не слишком занимала меня. Я уже по горло была сыта Святыми Екатеринами и бесчисленными Святыми Себастьянами с их пронзенным стрелой бедром. Я уже не знала, куда деваться от всех этих святых и их неприятной манеры принимать смерть. Я объелась также самодовольными Мадоннами, в особенности Рафаэля.
Честно признаюсь, что теперь, когда я пишу эти строки, мне страшно стыдно за то, какой дикаркой я была тогда: вкус к старым мастерам приходит со временем, это бесспорная истина. Пока мы носились в поисках Святой Екатерины, беспокойство во мне нарастало. Останется ли время, чтобы пойти в patisserie и поесть наконец изумительные шоколадные пирожные со взбитыми сливками и великолепные gateais. Я все время говорила:
– Честное слово, Мэй, мне это не так уж важно, не будем больше искать. Я видела уже столько картин со Святой Екатериной!
– Но эта особенная, Агата, дорогая моя, – когда ты ее увидишь, ты поймешь. И будет ужасно печально, если мы не найдем ее.
Я знала, что не пойму, но стеснялась сказать об этом Мэй. Однако фортуна мне благоприятствовала. Выяснилось, что картина будет выставлена только через несколько недель. Времени оставалось ровно столько, чтобы я успела набить рот шоколадом и пирожными перед тем, как сесть в поезд. Мэй без конца разглагольствовала о знаменитых шедеврах, и я горячо соглашалась с ней с полным ртом.
При такой бешеной любви к сладостям я должна была бы походить на раскормленного поросенка с толстыми щеками и заплывшими жиром глазками – вместо этого я представляла собой эфирное создание, хрупкое и невесомое, с большими мечтательными глазами. Увидев меня, можно было с легкостью предсказать раннюю смерть в состоянии духовного экстаза – точь-в-точь, как у героини викторианского романа. У меня все же хватило совести, чтобы оценить усилия Мэй в области моего художественного воспитания. На самом же деле мне очень понравился Фьезоле, но главным образом цветущий миндаль, и я вдоволь насладилась общением с Дуду, крошечной померанской собачкой, которая повсюду сопровождала Мэй и Стенджел. Дуду – маленький и очень умный песик. Мэй часто брала его с собой в Англию. В этих случаях его помещали в хозяйкину муфту, и, никем не замеченный, он благополучно пересекал границу.
На обратном пути в Нью-Йорк Мэй заехала в Лондон и продемонстрировала безупречную теперь шею. Мама и Бабушка беспрестанно рыдали и покрывали ее поцелуями; Мэй рыдала вместе с ними – невозможно было поверить, что ее мечта сбылась. Только после ее отъезда в Нью-Йорк мама сказала Бабушке:
– Как грустно, как невыразимо грустно понимать, что она могла сделать эту операцию пятнадцать лет тому назад. Эти нью-йоркские врачи давали ей плохие советы.
– Да, боюсь, что теперь уже слишком поздно, – задумчиво сказала Бабушка. – Она уже никогда не выйдет замуж.
Но, замечу с радостью, тут-то она и ошиблась.
Думаю, что Мэй печально примирилась с одиночеством и уж тем более и мысли не допускала, что выйдет замуж так поздно. Но несколько лет спустя она снова появилась в Англии в сопровождении духовного лица, регента одной из главных епархиальных церквей Нью-Йорка, отличавшегося глубокой искренностью и яркой индивидуальностью. Его предупредили о том, что ему осталось жить всего лишь год, но Мэй, всегда славившаяся своим религиозным рвением, неутомимая его прихожанка, выхлопотала для него разрешение показаться врачам в Лондоне. Она сказала Бабушке:
– Знаете, я просто уверена в том, что он выздоровеет. В нем очень нуждаются, очень. Он выполняет в Нью-Йорке потрясающую миссию. Ему удается обращать в истинную веру гангстеров и картежников, он не боится посещать самые зловещие и опасные места, публичные дома, он не страшится ни общественного мнения, ни побоев, и ему удается склонить на свою сторону самые неисправимые натуры.
Однажды Мэй привезла его на обед в Илинг. Во время следующего визита Бабушка, прощаясь с ней, сказала:
– Вы знаете, Мэй, этот человек влюблен в вас.
– Что вы такое говорите, тетушка, – воскликнула Мэй, – как это только могло прийти вам в голову?! Он и не помышляет о браке. Он убежденный холостяк.
– Может, он и был таким раньше, – сказала Бабушка, – но не думаю, чтобы остался. И что это за ерунда насчет холостяцких убеждений. Он не католик. Вы нравитесь ему, Мэй.
Мэй казалась совершенно шокированной.
Однако через год она написала нам, что Эндрю выздоровел и что они собираются пожениться. Это был на редкость счастливый брак. Нельзя даже представить себе, чтобы нашелся человек, который был бы добрее, ласковее и внимательнее к Мэй.
– Она так нуждается в том, чтобы узнать счастье, – сказал он однажды Бабушке. – Большую часть жизни ей было отказано в счастье – она чуть не стала пуританкой.