«Жюльетт… кто?» Этот мерзавец смотрел на нас как на что-то сверхъестественное, как на спятивших. Я повторил ее имя и велел ему позвонить ей. Он так и сделал, но, набирая номер, вперился в меня взглядом, в котором читалось: «Невероятно!» Когда она попросила его пригласить нас наверх, мне показалось, что этот болван тут же на месте отдаст Богу душу. В общем, прошли мы через вестибюль – тишина стояла, как в мавзолее, – вошли в лифт и поднялись в номер Жюльетт. Она открыла дверь, бросилась обнимать меня и крепко поцеловала. Тут я познакомил ее с Артом, который, в полном шоке, стоял сзади, и увидел, что она заметно погрустнела. Понимаешь, ей вовсе не улыбалось видеть в тот момент какого-то незнакомого нигера. Она была сильно разочарована. Потом мы вошли в номер, и я разглядел ее – выглядела она потрясающе, даже лучше, чем я ее помнил. У меня жутко заколотилось сердце, и я изо всех сил стал давить свои чувства, так что разговаривал с ней совершенно холодно. Влез в шкуру черномазого сутенера. Просто потому, что меня охватил ужас, и к тому же, пока я был наркоманом, я привык обращаться с женщинами по-сутенерски.
Я говорю ей: «Жюльетт, дай мне денег, мне прямо сейчас позарез нужны деньги!» Она берет свою сумочку, вынимает оттуда деньги и дает их мне. На лице у нее полное изумление, будто она не верит, что такое может наяву происходить. Я беру деньги и начинаю расхаживать по комнате с равнодушным видом – на самом деле я хотел бы схватить ее в охапку и отнести на постель, но я смертельно боялся того, чем это для меня могло бы обернуться – полной потерей контроля над своими чувствами.
Минут через пятнадцать я сказал ей, что у меня дела. Она спросила, смогу ли я увидеться с нею позже или, может быть, поеду с ней в Испанию, где она будет сниматься. Я сказал, что подумаю и позвоню ей. Вряд ли хоть кто-нибудь раньше так с ней обращался; ее хотели и добивались многие мужчины, и наверняка она всегда получала все, что хотела. Когда я был в дверях, она спросила: «Майлс, ты еще вернешься?»
«Да заткнись ты, сука. Я же сказал, что позвоню позже!» А в глубине души надеялся, что она найдет предлог удержать меня. Но я так ужасно обложил ее в первый момент нашей встречи и она была до такой степени шокирована, что ей ничего не оставалось, как отпустить меня. Позже я позвонил и сказал ей, что занят и не могу поехать в Испанию, но что обязательно увижусь с ней, когда буду во Франции. Она была совершенно сбита с толку и не знала, что отвечать, но согласилась встретиться со мной во Франции. Дала мне адрес и телефон и повесила трубку, на этом все и закончилось.
В конце концов мы с ней встретились – и много лет были любовниками. Я рассказал ей о своих мучениях в «Уолдорфе», и она поняла и простила меня, хотя и сказала, что была ужасно огорчена моим отношением к ней. В одном из ее поздних фильмов – по-моему, в фильме Кок-то – на тумбочке у постели она поставила мою фотографию, и это хорошо видно в кадре.
Так что вот таким я стал после того, как избавился от привычки к героину, – забился в свою скорлупу, чтобы отгородиться от мира, который казался мне враждебным. И иногда, как в случае с Жюльетт Греко, я не совсем понимал, кто мне враг, а кто друг, но в основном и не пытался выяснять. Я был почти ко всем одинаково равнодушен. Таким способом я оберегал себя – ни на кого не тратил своих чувств. И довольно долгое время это срабатывало.
В канун Рождества 1954 года мы приехали в студию грамзаписи с Милтом Джексоном, Телониусом Монком, Перси Хитом и Кении Кларком и сделали пластинку с «Престижем», которая называлась «Miles Davis and the Modern Jazz Giants». Мы записывались в студии в Хакенсаке у Руди Ван Гельдера. По поводу этой записи ходит множество слухов – о том, что у нас с Телониусом Монком были натянутые и даже злобные отношения. По большей части все это ерунда и сплетни, просто люди все время повторяют их, и они как бы превращаются в факты. На самом деле мы в тот день сыграли великолепно. Но мне хочется раз и навсегда пояснить, что тогда произошло между мною и Монком.
Я всего-навсего попросил его «вырубиться», не играть со мной, кроме темы «Bemsha Swing», написанной им самим. И попросил я его об этом потому, что Монк вообще не умел сопровождать трубу. (На его фоне хорошо звучали только Джон Колтрейн, Сонни Роллинз и Чарли Руз.) Но с большинством духовиков, по-моему, Монк «не догонял», особенно с трубачами. У трубы не так уж много звуков, поэтому приходится все время подталкивать ритм-секцию, а это не было коньком Монка. Трубачу нужно, чтобы ритм-секция играла «горячо», даже если он исполняет балладу. Тебе просто необходимы «удары», а у Монка они в большинстве случаев не получались. Вот мне и пришлось сказать ему, чтобы он заткнулся, когда я играю, потому что я чувствовал себя дискомфортно из-за его озвучивания переходов, а ведь я был единственным трубачом на той записи. Мне хотелось слышать шаги ритм-секции без фортепиано. Мне нужно было больше пространства. Я тогда только начинал осваивать понятие пространства, дышащее сквозь музыку в композициях и аранжировках, которое я перенял у Ахмада Джамаля; мы даже исполнили тему, которую он обычно играл и которую я очень любил, – «The Man I Love».
В этом альбоме Монк звучал хорошо и естественно – точно так, как мне хотелось. Я просто сказал ему, что хочу услышать, впрочем, он и сам собирался играть именно в такой манере. И сначала я его предупредил, попросил начинать сразу после меня. Он так и сделал. И никаких споров на этот счет у нас не было. Так что непонятно, откуда взялась эта история о том, что мы с Монком так разругались, что чуть не подрались.
Вообще-то Монк вечно говорил всякие бредовые вещи и был как бы не от мира сего. Но это было его обычным поведением, и все его знавшие понимали это. Он мог разговаривать сам с собой в присутствии целой толпы народа и вываливал первое, что взбредет ему в голову. В этом смысле он был большим выпендрежником. Но, прикидываясь ненормальным, он отвадил от себя многих людей. Он мог сказать что-нибудь кому-нибудь на той сессии – просто ради красного словца. Я-то это хорошо знаю: Монк был вроде ребенка. Он был очень добрым, я знаю, что он любил меня, и я его тоже любил. Он никогда не стал бы со мной драться – даже если бы я целую неделю каждый день наступал ему на мозоль, он был не такой человек. Он был деликатным, мягким и великодушным, при этом сильным как бык. И если я когда-нибудь вдруг бы решился выговаривать что-то Монку, потрясая кулаком у его лица – чего я никогда не делал, – что ж, тогда нужно было бы вызывать санитаров, чтобы меня увезли в психушку: ведь Монку ничего бы не стоило схватить меня за тощую задницу и шмякнуть о стену.