Выбрать главу

“А где теперь хоронят”, спросил Секретарь.

“Где-то внизу”, неуверенно сказал гид. “В одном из нижних этажей. Но туда обычно не доходят. Здесь же столько всего полезного. Для хозяйства. Вообще, для жизни. Процессия рассеивается по дороге. Кто в один отдел, кто в другой, кто кимоно померить. Гроб убирают уборщицы. Видите, сколько уборщиц. Да-да, вот этих”.

Секретарь фотографировал уборщиц в розовых комбинезонах. Женщины весело помахали щетками.

Заиграл популярный марш Шопена.

“Решено”, сказал Секретарь. “Куплю землю здесь. Как вас, кстати, зовут”.

“Стенгазета”.

“Как”.

“Стенгазета. Древнее китайское имя. Образовано из двух иероглифов: стена и газета. Великая китайская стена и многотиражная китайская газета”.

Они снова плыли по эскалатору.

Откуда-то сверху по перилам съехал траурный венок. Вот еще одна печальная группа вышла из зала игровых автоматов.

“Если вы собираетесь здесь покупать”, говорил китаец Стенгазета, “делайте быстро и незаметно. А то вас обвинят в воровстве. Будете потом всю жизнь на Самолете летать”.

Эскалатор остановился. Покупатели стали спускаться, толкая друг друга сумками. “Мама”, кричала девочка, “идем покупать игрушки, идем игрушки покупать, игрушки”. “Подожди”, отвечал женский голос, “подожди, сначала похороним дедушку”. “Нет, сначала игрушки, дедушка подождет”.

Ее зовут Стюардесса.

“Я происхожу из знатного, но обедневшего рода. Ходила в музыкальную школу, но уже не помню, на чем играла. Помню, футляр таскала, а что внутри – не помню. Может, скрипка; может, флейта или вообще мусор и листочки. В школе всегда руку тянула”.

Секретарь слушал Стюардессу. Вот он – его говорящий надгробный памятник. Он будет лежать, а она стоять над ним, держа мраморную вазу с сухими гвоздиками. Со временем она тоже станет мраморной. И влюбленные будут приходить к ним. И, нацеловавшись до изжоги, чертить на мраморной Стюардессе разные слова.

Секретарь погладил Стюардессу по холодной, отполированной дождями униформе.

Самолет летел, переполненный страхами, затекшими ногами, неудобными позами. Официант торопливо развозил обед. Что изволите. Чего желаете. Что изволите. Чего желаете. Над головами плыли бутылки вина.

“Это лучший день в моей жизни”, сказал Официант, потянувшись горлышком бутылки к бокалу Аделаиды.

“Потому что ты стал, наконец, официантом”, спросила Аделаида.

“Потому, что я встретил тебя. Хочешь, я тебе дам еще одну порцию”.

Закрыв глаза, она выпила залпом холодный кислый бокал.

“Летчик вышел в туалет”, сплетничал Официант. “Нами управляет Автопилот”.

“Мальчикам вино нельзя”, объяснял он Халамеду.

“Я постриг тысячу человек”, Халамед загибал пальцы. “Тысячу голов, полных шорохами и звуками. Волосы – это продолжения человеческих мыслей. Это мысли, которые можно погладить рукой. От моих стрижек люди сходили с ума, люди женились, люди получали должность, люди уходили из дома в бурю, люди излечивались от курения. Меня изгнали из парикмахерской, кидали уличной пылью. Люди недооценивают волосы. Вся история человечества – это недооценка волос. Налейте вина. Налейте вина”.

Облака заглядывали своими бесформенными глазами в иллюминаторы.

Бутылка наклонилась к Халамеду: “Я хочу проживать в вашей стране, потому что она прогрессивная. Я мечтаю работать официантом и обслуживать граждан вашей страны”.

Вино влажно падало в бокал.

“Как думаешь”, спросил Летчик Стенгазету, “мы тогда долетели”.

“Не знаю”.

Они стояли в темноте перед исцарапанным забором. Забор был мокрым, в грибах.

“Раз мы все здесь”, сказал Летчик, давя пальцем грибы, “значит, долетели”.

“Может, наоборот. Раз мы все здесь”.

“Нет”.

Летчик ударил по забору кулаком; посыпались разбуженные капли.

“Надо поднимать мятеж. Это единственный способ доказать им, что мы еще живы”.

“Ладно”, сказал Стенгазета. “Я пошел. Холодно здесь”.

Летчик еще раз стукнул по забору.

Стенгазета зашлепал прочь. Под сандалиями хрустели садовые улитки.

Летчик достал из кармана железную игрушку. Повертел в руках. Сделал дурацкое лицо. Приставил к виску.

Уронил.

Быстро поднял, поцарапавшись о траву.

Выстрелил.

Разноцветные ракеты вырвались, шумя и освещая. Сад наполнился пульсирующим, быстрым светом. Вывалились из темноты большие деревья, замерцали кусты, сирень, сторожевая вышка, трава, развалюха пансионата; лицо Летчика, разорванное улыбкой

– Мятеж! – закричал Летчик. – Мятеж! Все на мятеж!

И был мятеж. Кто-то разбил окно – уже разбитое до этого. Некоторые играли в Зарницу; погон не было, срывали друг с друга пуговицы. Весь сад был усеян пуговицами, блестевшими под луной.

Другая часть тем временем перерождалась под ножницами мальчика Халамеда. Он курсировал между головами; брил, стриг, оказывал услуги. Голов становилось все больше, вот уже целый самолет голов, и все нуждаются, и у всех из извилин, из мозжечка, из Сильвиева водопровода растут волосы. С последней головой пришлось возиться особенно долго, поскольку это был земной шар, обросший, непричесанный как школьник, с двумя мокрыми хулиганскими глазами. Мальчик Халамед поцеловал его в Гренландию, вздохнул и начал стрижку.

Мигали лампы. Бегал с вырванным штурвалом Летчик. Внизу шла новая война, и приземлиться было некуда. Снова шел Долгий Дождь, по промокшей земле двигались беженцы, поминутно сплевывая воду, затекавшую в открытые от бесконечных просьб рты. А в самолете пахло весной, и какой-то крестьянин сидел, обхватив ногами саженцы грузинских деревьев.

А мятеж все никак не мог закончиться, хотя свеча уже упала в тарелку и заливала воском куриные крылья.

Ранним утром, когда мятежники и мятежницы легли спать, приехало несколько автобусов.

Автобусы подъехали тихо, как будто колеса у них были обмотаны платками. Из первого автобуса вылезли трое. Один сплюнул. Другой тоже сплюнул. Третий сплевывать не стал, огляделся. Спросил:

– Здесь расстреливать будем?

Двое других посмотрели на него:

– Ты что, забыл – им заменили? Спишь еще, что ли? Давай, сплюнь. Сплюнь, давай. Сплюнешь – сразу проснешься.

За забором свежим утренним голосом залаяла собака.

Открыл глаза и потянулся охранник на вышке. Мутно посмотрел на автобусы. Снова закрыл глаза.

– Может, хотя бы одного пристрелить… – говорил третий. – Хотя бы одного можно? В такую даль ехали все-таки.

– Говорят тебе, заменили им это. Заменили. Ладно, если кто-нибудь захочет остаться. Только если сам захочет, понял? Тогда пристрелишь.

– Понял, – сказал третий и сплюнул.

Плевок у него получился громким как выстрел; из кустов и деревьев вынырнули и зашумели, захлебываясь, птицы.

Караульный на башне снова открыл глаза и чуть не упал с башни. Замахав руками, удержался. Радость-то какая.

– Приехали? – крикнул он.

– Да, – сказали внизу.

– Нормалёк! Спускаюсь!

Двери остальных автобусов с хрустом раскрывались. Выходили и выпрыгивали люди. У некоторых были целлофановые пакеты. Из пакетов сонно пахло шашлыками, лепешками и состарившимися в дороге помидорами.

Трое суетились возле ворот.

– Музыку вытаскивай, музыку!

Вытащили из автобуса музыку. Большой черный магнитофон в царапинах:

– Я хочу быть твоей кока-колой!

Из ворот вылетела собака. И остановилась на лету, маленькая, весенняя собака, не зная, на кого лаять в первую очередь.