— Что это — прах?
— То, во что обратится человек.
Я смотрю на него.
— Почему человек обратится в прах?
— Потому что так хочет Он, — и он кланяется.
— Он? — и я тоже кланяюсь, этому дедушка Иеремия меня уже научил. — А почему?
— Это Он знает.
— Он, Он… — говорю я, на этот раз храбрее и упрямее. — А почему не говорит?
— Потому что не хочет! Потому что Он… — и победоносно раскрывает свои хмурые черные глаза, — потому что Он… уже все сказал! — И справляется со своею книгою. И начинает: — «Я, Предвечный, Тот, что вывел вас из земли Египетской…» Эту книгу ты должен выучить, остальное — Его забота. Полагайся только на Него! — Он улыбается разом и пренебрежительно, и угрюмо, потом продолжает урок: запускает руку между кустами жимолости, набирает горсть земли и произносит слова Писания: — «И создал Господь Бог человека из праха земного, и вдунул в лице его дыхание жизни, и стал человек душою живою…»
И показывает. Дует на землю в горсти, после задумывается на миг. Может быть, над тем, дозволено ли подражать Ему и показывать так Сотворение. Он и не объясняет дальше. Нужно сперва основательно это обдумать. Или, может, потому держит он эту неожиданную паузу, что ему приходит на ум: все было бы ведь совсем по-другому, если бы ему довелось учить своих детей так, как он теперь учит внука… Но ведь тогда надо было гоняться за куском хлеба, он не мог сидеть среди надгробий со своею книгой…
А может быть, другое пришло ему на ум: когда, наконец-то, удалось ему сесть со своими детьми за учение, не по буквам томил их голод, а по хлебу… А бабушка злилась. А шерсти было тогда еще много, и по дешевой цене. Ох, этот запах шерсти! Если ветер иногда доносит его откуда-то, дедушка Иеремия понуривает голову. Ах, это не он стриг овец, это овцы обстригли, обрезали ему крылья!.. Если он кормит, но не учит, их ждет вечная мука. Если учит, но не кормит — опять вечная мука. А бабушка только и знает, что злиться: пусть, мол, учатся богатые, у них есть время. Вот так. Дурацкие женские речи. Человек наживается, а ум и сердце его гниют. И тогда на что учение? Вот хотя бы его двоюродный брат, Давид, придворный еврей графа. Он богатый. Но какая польза от того, что он учил, и чего стоит то, что он говорит! Будешь ты богат — ты обречен и осужден. Останешься бедняком и не сможешь ни учиться, ни кормить детей — опять-таки обречен…
Может быть, эти воспоминания сделали его таким озабоченным и сумрачным, каким я всегда вижу его в своих снах. Как бы то ни было, его слова будоражат меня. Я тоже сжимаю горсть земли в детском кулачке и повторяю за ним слова Писания: «И вдохнул в него Свое дыхание…» Я тоже дую на землю в горсти, как дедушка Иеремия. Земля остается на его ладони, тощей и иссохшей. И разлетается, когда дую я.
Он смотрит на меня укоризненно, потом чертит рукою крут между кустами жимолости:
— И насадил Господь Бог рай в Эдеме на востоке и поместил там человека, которого создал.
И дедушка Иеремия обозначает пальцем две эдемские реки. Надгробье, что стоит в середине круга, — Древо Познания.
Я повторяю его слова и жесты. Я ничего не понимаю из того, что он говорит, но не смею ему сказать.
Сколько раз всплывала в моих сновидениях эта картина: не понимаю, и боюсь его.
Потом я вижу, что на мне молитвенный плат и я не могу двинуться, потому что кто-то держит конец плата. Оборачиваюсь — дедушка Иеремия: это он держит, зажав в кулаке. Лежит и спит.
Я часто видел его спящим вот так же, но на этот раз он стиснул мой молитвенный плат крепче обычного. Время проходит. Я тревожусь все больше. Боязливо окликаю его раз-другой. Он не отвечает. Осторожно дотрагиваюсь: он не движется. Хочу половчее вынуть у него из руки кончик молитвенного плата: не выпускает.
Тогда хочу вырвать из его руки: невозможно. А ведь я бы запел, сам не знаю куда.
Подползаю ближе к нему. К самой голове. Удивляясь вижу, что глаза-то у него открыты. Он смотрит. Может быть, молится?
Пугаюсь, что помешал ему.
И снова жду.
Снова проходит время. Но я помню, что, молясь, он не имел обыкновения держать в руке мой молитвенный плат. Снова подползаю к его голове. Теперь я вижу: его губы не шевелятся. И еще вижу теперь: ничего у него не шевелится. Глаза тоже не шевелятся.
Я испугался. Закричал.
Так, вероятно, оно и происходило в то утро, когда дедушка Иеремия заснул навсегда в своем шатре.
Не знаю, как я попал домой из дедова шатра, но только вдруг — вот я дома.
Не помню, что уже жил здесь долго, до того как дедушка Иеремия меня увез. Все для меня ново.
Я сижу на кровати.