Выбрать главу

— Нет, не думаю, только хотел бы.

Мать все смеялась:

— Но как можно этого хотеть? Это же невозможно!

Я молчал. Что я мог бы сказать? Я только покраснел…

Когда мать отсмеялась, отец, подавляя беглую улыбку, сказал:

— Это не так уж смешно, — говорил он, обращаясь к матери, — своим смехом ты только поощряешь его! Он станет думать, будто то, что он говорит, и верно, и умно. — И, повернувшись ко мне: — Одним словом, вместо того, чтобы просить прощения, ты считаешь, что поступал правильно и не заслуживаешь того, что получил?! Ты берешься объяснять, как плохи твои дела! Оттого что мебель не пускается в пляс, печка не играет на скрипке, а мы не стоим вверх ногами вокруг тебя?! Ты думаешь, что мы все и весь дом только для того и существуем, чтобы тебя развлекать? А если не так, ты насмерть пугаешь свою мать и переворачиваешь дом вверх дном?! Так знай же, что это беспредельный эгоизм и наглая разнузданность, и я вылечу тебя и от того, и от другого!

И он продолжал: вот твои картонные солдатики, вот куклы Олгушки, а если все это тебе не по вкусу, начинай учиться читать-писать, а ежели и того не желаешь, сиди на своем заду и пикнуть не смей! Не мешай тем, кто трудится, нет у тебя такого права, а помешаешь — всякий раз получишь то же, что получил сегодня!

Я молчал, моя мать сказала:

— Вот видишь, чем городить столько всяких глупостей, лучше было бы попросить прощения. Ну-ка! Еще не поздно!

Отец сказал:

— Теперь уже ни к чему. Можешь идти. — И потребовал: — То, что я тебе сказал, заруби себе на носу раз и навсегда!

С краской в лице, неверным шагом я вышел из комнаты.

Мать окликнула меня. Но когда я остановился на пороге, отец меня выставил.

— Иди, займись своими делами, — сказал он.

Я притворил дверь, но, все еще стоя перед нею, услыхал, как мать обратилась к отцу:

— Послушай, отец, не слишком ли ты строг с ним? Ведь он еще такой малыш…

Такого рода защита не слишком мне польстила. И стеснительности моей не уменьшила. Отец ответил:

— Я знаю, что делаю. Если, пока он такой малыш, мы не выучим его уважать родителей, любить брата с сестрой и не давать воли своим дурацким затеям и своему эгоизму, позже нам с ним не совладать! Если уже и теперь он желает, чтобы мебель, по его велению, играла на скрипке и танцевала, чтобы печка играла ему на свирели, а картинки выходили из рамок, чего он станет требовать от нас позже? Вот его брат с сестрой, намного ли старше — а кто из них посмел бы так говорить?

Он примолк на мгновение.

Я жадно вслушивался. Похоже, что мое поведение разбудило его детские воспоминания, как камень — черных птиц, потому что он продолжал:

— Я в его возрасте бывал счастлив, когда удавалось наесться досыта одним хлебом! Даже во сне я не мог бы себе представить такую жизнь, как у него! Никогда я не спал в такой постели! Никогда у меня не было нового, красивого платья! Не над тем я ломал голову, почему ангелы на печке мне не подмигивают, а над тем, почему печка сделана из железа и почему нельзя вцепиться в нее зубами и съесть. Целые главы из Толкований я выучивал уже в этом возрасте, чтобы быть первым, потому что первому старый Хахам Тульчин давал в субботу вечером один крейцер! И тогда я мог купить себе какой-нибудь фрукт к хлебу!

— Ах, не рассказывай такие ужасы! — говорит мать. И прибавляет: — Вот что надо было бы сказать ребенку, это был бы ему урок…

Отец, наверно, помотал головой:

— Этот дурень еще подумал бы, что я его попрекаю…

Они замолчали.

Я был озадачен и смущен. Ему, и в самом деле, подумал я, было скверно, должно быть, но я тут ни при чем.

Со вздохом я отошел от двери и снова сел на ящик для грязного белья.

Я ждал, что, может быть, отец выйдет и вдруг заговорит со мной так, что я забуду все случившееся и выплачу все свои боли и печали. Но напрасно я ждал. Отец не появлялся, и только мрак все больше наваливался на меня — тени от двух широких шкафов, между которыми стоял ящик.

Медленно исчезали темно-зеленые полосы на стенах длинной и узкой прихожей, потом потемнели, по обе стороны вешалки, две ангельские головки, купленные на рынке и окантованные красным шелком, длинные, лохматые плети аспарагуса перед окном кажутся все гуще, и вот уже только пальто отца на вешалке, его шляпа и палка выступают из тьмы, а я все жду, пока не сморила усталость…

Меня всполошил свет. Отец вышел из кабинета и зажег электричество. Он шагнул к вешалке и протянул руку за пальто, когда заметил меня.

— Не спи здесь на ящике, — сказал он, — войди, ляг на диван.

Опомнившись от испуга, я промямлил покорно: