В субботу после обеда мы идем на прогулку. Уже на лестнице начинались отцовские озабоченные наставления. Сперва он предостерегал нас от стен, потом, внизу, на улице — от грязи на тротуаре и от луж. Он следил, чтобы мы, все трое, держались вместе, шагали рядом, в середине Эрнушко, слева от него я, справа Олгушка. Отец терпеть не мог, если этот порядок нарушался по какой бы то ни было причине, и если какая-то несущаяся во весь опор коляска все-таки расстраивала этот педантичный семейный ансамбль, наш отец немедленно прибегал к здравым и простым советам, посредством которых восстанавливал семейный порядок. Все, что он говорил в этих случаях, подразумевалось само собою, мы знали и сами, но в его устах немедленно приобретало особый вес и отравляло мою прогулку. Отец очень любил размеренные, спокойные прогулки:
— Пойдем по той стороне, где меньше людей… Там меньше поворотов… Лучше подождать, пока дорога будет совсем свободна… Пешеходы должны идти по тротуару, а не по дороге. Прогулка существует ради моциона, нельзя останавливаться на каждом шагу и зевать по сторонам…
Понапрасну, стало быть, хотелось нам иногда остановиться перед домом под постройкою, полюбоваться красивой запряжкою, бросить взгляд в парк, где шумели дети, или в сад при корчме, поднять глаза к цветущей ветке; нам нельзя глядеть ни на солдат, ни на храмы с крестами, ни на старообразных евреев в кафтанах, которые, сбившись в кучу на каком-то углу, возбужденно о чем-то совещаются… А если матери, которая и сама не прочь поглазеть по сторонам, все же удается иногда уговорить отца потерпеть, остановиться, он немедленно портит все удовольствие своими наставительными, поучительными замечаниями:
— Без дела незачем и останавливаться… Дом построят и без нас… Запряжку все равно отсюда толком не видно… И детей в парке мы не знаем, и парк чужой, все равно туда нельзя входить… На этих бездельников и пьяниц, которые сидят в корчме, на них уж и вовсе смотреть не стоит… Цветущая ветка, что выглядывает из-за ограды, она ведь не наша. Трогать ее все равно нельзя… В христианских храмах нам, семье еврейского священника, делать нечего, и заглядывать туда нечего… А эти, в кафтанах, не виноваты, что они такие, как есть, отсталые, и незачем на них глазеть…
Почти всегда мы шли одним и тем же путем. Через Главную площадь и Площадь сирени до Воинской рощи. Там мы садились, родители разрешали нам, детям, раз-другой обойти парк, а потом и мы садились рядом с ними на скамью, в том же порядке, в каком гуляли. Теперь, усевшись, отец начинал замечать деревья и кусты вокруг себя, указывал на них палкою, и если мать обращала его внимание на какую-нибудь птицу, шнырявшую в листве, он одобрительно кивал и удовлетворенно улыбался. Мать, наверное, всего охотнее пустилась бы бегом вдоль ручья, как в свои девичьи годы, но она уж и забыла те времена, она была супруга раввина, ей бегать не подобало, на ней был высокий корсет, который стягивал все ее полное, короткое тело. Шею подпирал высокий воротник, на голове была шляпа с широченными полями, из-под которых едва виднелось маленькое детское личико, глаза старательно блестели под огромной шляпою навстречу послеполуденному солнцу и цветам, только глаза и могли бегать, а сама она сидела, как то и приличествует благопристойной супруге раввина. Только в звонком смехе и сиянии глаз, которыми она сопровождала пение птиц, чувствовалась доподлинно детская душа.
Но обо всем этом — знал ли я что-либо?
Под душем отцовских напоминаний и увещаний, я не мог ни на минуту освободиться от сознания своей неволи и своей малости. Трава, дерево, цветок, небо и люди — всё служило лишь одному: еще чувствительнее напомнить мне о моем жалком рабстве. Эти цветы, эти деревья, это небо, весь мой родной город, с которым я встречался на этих прогулках, уже тогда начали увядать в моем сердце, превращаясь в немых свидетелей моего стыда и бессилья.
Наконец настал и этот день: я иду с отцом записываться в школу. Отныне, так мне кажется, я уже не буду таким маленьким, каким, по правде говоря, все еще чувствую себя. Пока мать одевает меня, я думаю о том, что постараюсь выглядеть как можно более самоуверенным. Никто в школе не должен увидеть по мне, как мало считаются со мною дома, сколько я плакал втихомолку и сколько раз собирался уйти от родителей.