Но едва я сел, как уже снова зазвучал прежний хор: я тоже! Мне тоже!
Гордым взглядом сообщника я глядел на учительницу, которая стояла перед доской.
— Дети, — сказала она, — тихо! Этот мальчик, — и указала на меня, — позвал меня за доску, потому что у него не было носового платка. Но у меня не хватит платков, чтобы вытереть нос всем вам! Поэтому не шумите, и начнем сначала.
И мы начали сначала.
То, что она так «солгала» моим завистливым товарищам, солгала ради меня, придало еще силы тому, о чем я мечтал.
Какое-то время я прилежно писал на грифельной доске, но недолго мог удерживать про себя свое торжество. Вдруг, сам не понимаю, как это случилось, я шепнул на ухо соседу:
— А вот и неправда. Учительница обещала, что будет моей мамой.
В ответ он шепнул:
— Но у тебя есть мать!
А я ему:
— Та, что дома, мне не нужна!
Новость распространилась медленно и шепотом, как притушенный огонь, со скамьи на скамью. В конце концов, одна девочка подняла руку и показала на меня.
— Этот мальчик говорит, что…
И как только она повторила вслух мою похвальбу, неуемно загудели прежние «я тоже», «мне тоже», «меня тоже».
С изумлением я смотрел, как госпожа учительница, краснея все больше, глядит на меня, как она затем с размаху хлопает указкой по столу.
— Чтобы немедленно была тишина! — воскликнула она с необычной запальчивостью.
После этого гневно обратилась ко мне:
— Встань!
Я встал, и она сказала:
— Разве я тебе не велела сидеть смирно?
Это верно, подумал я, и понурился; но с тихой улыбкой, потому что не сомневался: ладно, ладно, после школы все будет по-другому.
Однако она продолжала:
— Этот мальчик солгал. Я ничего ему не обещала. Я ему сказала только, что поговорю с ним после занятий. — Она указала на меня. — Верно?
Что же, подумал я, и это верно. И сказал:
— Верно.
Но все еще верил в то, о чем мечтал. И только тогда был ошарашен, когда указка снова уставилась на меня и учительница сказала:
— Значит, ты солгал!
Я смотрел на нее нерешительно. Один глаз все еще верил, другой уже нет; один еще принимал мечту за действительность и не скрывал этого, другой уже моргал сконфуженно, застенчиво, признавая, что я, может быть, и в самом деле солгал.
Но учительница теперь продолжала неумолимо:
— Я не хотела срамить тебя перед всем классом и потому сказала, чтобы ты сидел смирно, а я поговорю с тобой после занятий. Но ты солгал. Так что теперь я тебя осрамлю.
Теперь уже моргали оба глаза. Но я тут же опустил ресницы и уже исподлобья, с ненавистью посмотрел на нее. И с презрением — на весь «завистливый» класс.
— Иди сюда, — сказала учительница.
И я, с застывшим взглядом, подошел к ней.
— Повернись лицом к классу!
И я повернулся, как деревянный.
Она сказала:
— Этот мальчик, который не любит свою мать и лжет, — плохой мальчик, и его место — в углу.
Она указала на угол, и я поплелся туда, с видом сумрачным, но гордым.
А учительница обратилась к классу с такими словами:
— Теперь повторим все вместе: ребенок, который не любит свою маму и лжет, — плохой ребенок, и его место — в углу. Пусть это послужит вам уроком.
Весело и пронзительно звучал хор, и госпожа учительница отхлопывала ему такт.
Среди своих маленьких одноклассников я жаждал полной и ничем не ограниченной любви так же угрюмо и безудержно, как дома, в семье, рядом с братом и сестрою.
Оказавшись среди них, я ждал, что они сразу признают мое превосходство над собою.
Как в истинном семени Иакова во мне царил, без каких бы то ни было оснований, просто и естественно, я бы даже сказал «религиозно», тот особый эгоизм, настолько же беспредельный, насколько благосклонный. Как в Библии никто, не считая благочестивых богословов, не находит заслуг праотца, причины того избранничества, по которой Господь так полюбил замечательного Авраама и, заранее, все его потомство, вот и я, по примеру своих прародителей, просто верил, что самим своим существованием, самою верою я заслужил быть тем, чем я себя считаю: достойным любви и выдающимся.
Если хочу, я могу назвать эту веру преувеличенной детской восприимчивостью, если хочу — наивностью маленького восточного дикаря: сути дела это не меняет.
После того, как мои маленькие товарищи не подступили ко мне с речами вроде: «будь моим братом» и «все, что у меня есть, твое», — я немедленно почувствовал себя оскорбленным, угрюмо замкнулся сердцем и старался вести себя как можно более гордо.