— Ты прочти дальше! — говорит он и берет книгу у меня из рук. И сам читает слова, которых я никогда не слыхал из его пуританских уст: «Ох, дорогой мой и единственный сын, этого во всей моей стране не сыщешь, откуда ж я тебе возьму?»
Я молчу и не смею что-либо прибавить к этому ни взглядом, ни словом, а отец читает дальше: «Тогда сын сказал: отец мой, не горюй, я пойду искать этот чудо-виноград, чтобы он исцелил сердце моей маленькой сестрички. Так он сказал, опоясался мечом и ушел…»
Последние слова отец произнес с ораторской значительностью и заключил:
— Вот что важно. Этот мальчик хотел этот говорящий виноград и пляшущий стул не для себя, а для больной сестры. И не перевернул все в доме вверх дном, а отправился на поиски.
И прибавил:
— Когда ты вырастешь такой большой, что сможешь уйти и искать для себя сам, я тебя ни в коем случае не стану удерживать, даже если ты именно этого будешь желать — пляшущего стула и говорящего винограда. Но, может быть, у тебя появятся другие заботы.
Он сказал это с иронией, с иронией и улыбкой настоящего еврейского пуританского священника, как человек, который не очень верит в такие уходы и в такой виноград и уж вовсе не считает такое начинание своевременным и подходящим для собственного сына.
Всему этому аккомпанировал звонкий смех моей матери. Этот смех, беззаботно вырывавшийся из ее сердца, так же беззаботно туда и возвращался, не задевая моего сердца.
Я молчал и ел.
Еда всегда вселяла в меня животное смирение. Мясник, бакалейщик, торговки на базаре, булочник, дрова в плите, обходившиеся так дорого, жир, глупо шипевший на дне кастрюли, весь день разлучали меня с матерью, но благодетельно сближали нас всех, едва только мы садились за стол. Лицо матери сразу молодело в парах супа, голос, улыбка теряли в обычной своей «насмешливости», и я замечал также, что эти пары, а потом мясо и овощной гарнир немало смягчали и отца. По мере того, как длился обед, стальная синева его глаз становилась все более кроткой, все более отзывчивой, так что со своими просьбами я обращался обычно за едой, следуя примеру матери и брата с сестрою. И правда, отцу за столом часто случалось обещать мне дешевую книжечку сказок, Олгушке — какую-нибудь ленточку, Эрнушко — новую тетрадь, матери — новое платье, перешитое из старого, подушку или вышивку в одну из комнат. В такие минуты я не чувствовал в отце привычной обидной снисходительности или насмешки. Я видел в нем настоящего отца, и мелкие обещания и слова ободрения наполняли меня не только животною благодарностью, но и безмерным стыдом — из-за того образа его, который я обычно носил в своем сердце.
От моего внимания не ускользнуло и то, что в такую пору ему случалось и развеселиться, и вот, после еды, закурив сигару и развернув газету, он мог громко смеяться в ответ на шутливые, ребяческие замечания моей матери, и я не чувствовал в этом ничего обидного или пренебрежительного ни у нее, ни у него. И сам я, в полном восторге от обеда, который приятно пузырился во мне, скромно вливался в их веселье одною-двумя широкими улыбками. Полученные обещания мы все старались, по мере возможностей, увидеть исполненными немедленно. После многочисленных разочарований я мало-помалу убедился, что исполнения обещания надо просить тут же, за обедом, или немедленно после, потому что то были единственные минуты, когда мой отец без раздражения, без слов порицания и предостережения, без расспросов и допросов мог раскрыть свой кошелек. Разве что меланхолическая морщинка прочертит лоб или вздох промелькнет в бороде, но это я еще как-то мог перенести, не испытывая стыда.
Но бывало, что и обед не мог его укротить. Особенно — когда он возвращался в скверном расположении духа. Тогда попусту умолял я в душе суп и упрашивал мясо: о, милая говядина, никогда больше не стану говорить про тебя, что ты дура, если придешься по вкусу ему — моему страшному, постыдному и ненастоящему отцу! Суп и мясо с овощным гарниром часто успешно боролись против дурного настроения моего отца, но не всегда достаточно успешно: в таких случаях отец обычно уже за едой требовал у матери отчета в деньгах, которые, как правило, выдавал ей по утрам для покупок на рынке.
Чаще всего мать, шутя и улыбаясь своею детской улыбкой, а не то успокаивая его женскими доводами, старалась уклониться и откладывала отчет на потом. Не потому, чтобы беспокоилась о нашей чувствительности, главным образом о моей (я всегда страдал от этих отчетов), она об этом и знать не знала — только потому старалась она упорядочить послеобеденные, а еще лучше вечерние отчеты, что опасалась, как бы цифрами не испортить благотворного воздействия кушаний, с которыми она столько возилась все утро.