Выбрать главу

Но обо всем этом дедушка Иеремия не знал; он готовился в путь.

Этот путь был описан прописными буквами перед его глазами. То был Путь во всей глубине своего символического значения. Путь, ведущий к цели, единственный из всех путей, ведущий туда. К Цели.

Отныне он купался по меньшей мере трижды в день, в тепловатой воде подпруженного ручья, бежавшего позади кладбища. Не забота о телесной чистоте вела его в воду, но потребность обряда: он входил в воду, чтобы забыть свое тело, с молитвами, которые специально для этого случая составили старинные грамотеи. Но, по сути вещей, у него не было причины обороняться против своего бедного тела, в котором не было уже ничего, кроме жил и костей, и все заросло густой черной шерстью, как у овец, которых он столько раз стриг. В мрачном благоговении, сидел он на корточках в мелкой проточной воде, и ноги его, разбитые хождениями по деревням, были похожи на ходули. Эта вода, в его глазах, не была водою. Она была орудием религиозных предписаний, и не пену и не волны видел он в ней, но еврейские буквы. Но вдобавок был еще и символ: Вода. Не сок земли, в котором водятся рыбы, лягушки, камушки, растения, не влажная громада жизни, но та вода, которую в третий день сотворил Иегова.

Его тело гнушалось воды. Брезгало. Но душа плескалась, омывалась в символе. С кислою физиономией обрызгивал себя набожный старик, но мрачное, на все готовое благоговение было сильнее. Иногда он обмакивал свои костлявые, узловатые, длинные пальцы в проточную воду, пальцы, которые ветвились от ладони наподобие восклицательных знаков. Потом чертил ими таинственные фигуры, как вычитал из Сокровенных Толкований.

На третий день сотворил Господь воду и отделил сушу от морей. Море — это неустойчивость, текучесть. Земля — это определенность. Море — это сомнение. Наполовину язычество. Суша — это вера. Это настоящий иудаизм. Стало быть, если входишь в воду, надо исполнять все законы с еще большим усердием, потому что под тобою — сомнение. Поэтому, кто пускается в море, должен быть осторожнее того, кто путешествует по лесу. Берегись: на суше на каждый твой палец приходится по одной заповеди, на воде — по две.

Дедушка Иеремия садится в воду поглубже. Теперь видна только голова.

Сколько раз я видел во сне эту картину! Голову дедушки Иеремии над водой, меж тем как его бороду то и дело пытается утащить за собою вдаль бойкая рябь.

Но борода не поддавалась. Она колыхалась, размётывалась вокруг подбородка пугающими мой детский взор движениями. Я боялся ее не только потому, что она была длинная, серо-черная, мрачная, безотрадная, странная и принадлежала дедушке Иеремии, но потому еще, что напоминала мох и жимолость в трещинах камней храма — они меня всегда пугали. В каких только видах не возвращалось ко мне это позже во сне! Ручеек превращался в громадную реку, голова и борода дедушки Иеремии разрастались в моих сновидениях ни с чем не сообразно. Сколько раз эти сны, при всей их сумбурности, возвращали меня позже в то время, когда трижды в день я сидел у ручья, одетый только в платок, повязанный по бедрам, и в молитвенный плат, крепко привязанный к шее, чтобы его не сорвал какой-нибудь куст или не сдул ветер, пока я лазаю невесть где… Голый, с отсутствующим взглядом, этаким испуганным и притерпевшимся к страху лягушонком, сидел я там, а дедушка Иеремия глядел на меня из воды с жалкой и подозревающей улыбкой. После семи сыновей, которые все «изменили», он не мог улыбаться без подозрения даже ребенку, самому младшему из своих внуков.

Вероятно, он следил за мною, постоянно находясь между сомнением и надеждою. И то, что он сидел там в ручье, молясь и исполняя обряд, он делал столько же ради меня, сколько ради себя самого. Ему казалось: я тоже «очищаюсь» там, в ручье, вместе с ним, и мой страх, который не давал мне шевельнуть ни рукой, ни ногой, принимал, может быть, за смирение. Он уже хотел сделать меня наследником своих «заслуг» в молитве, и, ритуально обрызгав несколько раз свое тело, он звал меня к себе, в воду, которой я боялся в точности так же, как его бороды и кладбищенских цветов. Он брал меня на руки и бормотал, не переставая, но он сильно состарился и, полный мыслями о Иерусалиме, не смог бы вымолвить ничего на языке, понятном малому ребенку, каким был я. Я свертывался в клубок у него на руках и со страхом смотрел в воду, которая булькала под ногами, как некая загробная музыка; волны казались мне угрожающе живыми, я боялся, как бы они не причинили мне вреда: вдруг какая-нибудь из них подпрыгнет и укусит меня за ногу? Я морщил лоб и без конца вращал глазами. Тут дедушка Иеремия со всевозможными набожными речами окунал меня в воду несколько раз, понапрасну я плакал и отбивался: он только бормотал свои сокровенные, благословляющие речения, только вращал и зажмуривал, попеременно, свои черные, полные одиночества, бычьи глаза, только прижимал меня к себе волосатыми, костлявыми, длинными руками.