Выбрать главу

Поместье было получено прадедом Заславского в предпоследний год правления Екатерины Великой и с тех пор успешно проедалось: прадед, два следующих поколения Заславских и сам Владислав Карлович хозяйством почти не занимались (а когда занимались, то лучше бы этого не делали), из-за чего оно пришло в разруху. В имении все казалось случайным, и даже мебель в доме стояла где придется, будто ее начали расставлять, да отвлеклись по другой, более срочной надобности. Заславский существовал среди этого безобразия как рыба в воде, ходил в полной затрапезе и без малейшей неловкости принимал гостей в зале, где каждый второй стул страдал хромотой, а кресла, чтобы не развалились, опутывали веревки. Единственной крепкой вещью в доме была стоящая в эркере на треножнике зрительная труба с немецкой оптикой, через которую Владислав Карлович наблюдал звезды. В год его одинокого житья, когда Стась уже был отправлен на учение, а Сашенька домой еще не вернулась, чудачество Заславского превратилось в род болезни: он жил, не замечая вокруг себя грязи и мусора, и соседи объезжали его дом стороной. Григорий Осадковский (благодаря Александре Владиславовне) был здесь исключением. Но справедливости ради следует сказать, что лет двадцать назад тот же Заславский вряд ли пустил бы его на порог.

Крутой зигзаг совершила судьба Григория Владимировича. Под влиянием рассказов отца, в которых запросто упоминались Наполеон и Мицкевич, он чуть ли не с рождения вообразил, что должен властвовать над обстоятельствами, и посему рос чрезвычайно гордым отроком. Но годам к двенадцати ощутил острое несоответствие своих запросов реальному положению семьи и как-то вдруг узрел в отце жалкую фигуру. Отец, на которого в малых годах он мечтал быть похожим, при более взыскательном взгляде показался ему пустозвоном, присвоившим чужие истории тридцатилетней давности, и Гриша с юношеским максимализмом не преминул вслух сказать об этом.

Неуважение к отцу переломило некий стержень в нем самом, он растерялся и, не зная, как себя вести, прикрывался грубостью. Отношения с родителями становились все хуже; в четырнадцать лет он бросил учение, нанялся в красильную мастерскую и с первой получкой ушел из дома, а в семнадцать уехал из Тифлиса. На прощание он назвал отца «мизерным человеком»; тот закрылся дрожащими руками и заплакал. Со смешанным чувством омерзения и жалости Гриша выскочил за дверь, а утром уже трясся в омнибусе по Военно-Грузинской дороге. В нехитром багаже лежало письмо к служащему в Варшаве по провиантской части сводному брату отца Викентию Павловичу Говорухову, с которым отец дважды в год, на Пасху и Рождество, обменивался поздравлениями, хотя и не виделся никогда.

Совесть Григория была нечиста, и поначалу он решил, что письмом не воспользуется, но по мере того, как южная граница империи уходила назад, а западная, наоборот, приближалась, ссора с отцом приобретала для него все меньше значения. Он решил, что, устроившись на новом месте, сразу напишет отцу — все объяснит и за все извинится, — даже сочинил в уме текст, но так и не собрался перенести его на бумагу.

Одинокий дядя Говорухов принял его хорошо, поселил у себя в квартире на Радной улице и порекомендовал своему знакомому Парчевскому, управляющему бакалейным магазином в Старом Мясте. Григория взяли младшим приказчиком с жалованьем в четырнадцать рублей и кормежкой, но до покупателей не допустили, вменив в обязанности быть на подхвате у прочих приказчиков. «Грицко, принеси со склада изюм. Грицко, переставь весы и подай гири. Грицко, наделай впрок кульков из серой бумаги — да из серой, а не из белой: белая — чтобы заворачивать шоколад...» Обидеть его никто не желал, но он чувствовал себя униженным. «Мизерный человек... мизерный человек...» — бормотал про себя, расстраиваясь до слез. Через пол года ему позволили самостоятельно встать у прилавка и прибавили жалованье, однако это мало что изменило... Какая уж тут власть над обстоятельствами? Потому, может быть, что хвалиться было нечем, и не написал он отцу.