Отец. А моя мама пристроилась в офицерскую столовую. И вот, помню, она ушла на работу, а тут вдруг разлилась река и за день отрезала столовую от того места, где мы жили, так мы с ней три дня перекликивались... Бабка, у которой снимали квартиру, попросила нас: «Привяжите, ребята, туалет к воротам, а то водой унесет». У этой бабки сын танкистом был, под Москвой сгорел... Привязали, а утром проснулись: наш дом на острове, а туалет вместе с воротами утащило... Это было весной сорок третьего, я уже был рабочий человек. С четырнадцати лет всем велели трудиться, и меня для обретения профессии определили в железнодорожные мастерские. Железная дорога проходила в пяти километрах от Троицка, и мы каждый день в любую погоду пешком туда и обратно. В мороз, а до тридцати пят градусов доходило, грелись у паровозных котлов... Как-то мы, пацаны, умудрились спихнуть с рельсов паровоз и еле спаслись от обвинений во вредительстве. Всю ночь с работягами, которых определили нам в наставники, ставили его обратно, и после этого быть железнодорожником мне вконец разонравилось. Очень радовался, когда отцовское училище решили вернуть в Борисоглебск, — это уже когда немцев турнули на запад. Обратно ехали чуть не два месяца. По каким-то причинам теплушки с офицерскими семьями отделили от училищного эшелона, он ушел, а нас все время загоняли в тупики. Еда кончилась, неизвестность полная. Матерям нашим это надоело, озверели до того, что избили начальника какой-то станции в Поволжье...
Мать. А наш папа, чтобы вернуть нас в Мариуполь, поставил несколько бутылок трофейного коньяка своему сослуживцу, у которого в мариупольском НКВД служил родственник. Тогда мало кому разрешали сразу вернуться из эвакуации в освобожденные города. И вот в Шакшу пришел запрос, маму вызвали в НКВД без объяснений, она пошла как на казнь, с нами прощалась... Благодаря этому запросу мы и уехали из Шакши. Это было уже в сорок четвертом. А папа оказался в Мариуполе вскоре после его освобождения, на месте нашего дома нашел пепелище, и кто-то сказал ему, что хозяева погибли. Он пошел по городу, свернул на Карла Либкнехта и видит: идет дедушка Ваня. Живой!.. Дедушке в оккупацию досталось. Кто-то донес, что у него мать еврейка, а он и сам об этом забыл. Пришлось ему прятаться по знакомым, потом перебрался в деревню. Там, слава Богу, никому до него дела не было... На войне с японцами выжил, потом чуть махновцы не расстреляли, от немцев и в первую и во вторую оккупацию бегал, в тридцать седьмом сидел, а вот ведь какой веселый, несмотря ни на что, был старик...
Отец. Выпить любил. В пятидесятых мы каждое лето ездили к ним в гости, на море, и всегда одно и то же... Выходил в пижаме, якобы прогуляться возле дома, и стремглав несся в магазин. Потом засунет бутылку в штанину и идет, как в ни в чем не бывало, держит ее через карман — прячет, чтобы бабушка не ругалась. А бабушка к пяти утра ходила на рынок за бычками, жарила их на завтрак, мы вставали и сразу завтракать, а тут дед с бутылкой...
Мать. Но меру знал. И работать умел. Ведь все погибло, с нуля пришлось начинать.
Отец. И мы, когда вернулись в Борисоглебск, тоже начали с нуля: от квартиры голые стены оступись, спали на полу... Отец, когда прилетал на побывку, добился, чтобы нам поставили солдатские койки. Благодаря этой его побывке через девять месяцев у нас родился Вовка. А когда он улетал, то забрал с собой на фронт Альберта. Тот связался с блатными, и чтобы это дело пресечь... На фронте отец пристроил его к автомобилям при авиачасти, и получилось, что Альберт в пятнадцать лет стал полноправным солдатом. Так и прошоферил брат до конца войны... А меня зачислили воспитанником в музыкальный взвод при училище, научили играть на кларнете. Нот не знал, играл со слуха, но играли-то все больше на похоронах — эвакогоспиталей, вроде того, в котором Владислав Тимофеевич начал войну, в Борисоглебске, по моему, хватало...