Печальные дроги двигались медленно, Никодим и Татьяна умаялись — три ночи, пока умирала дочь, не спали. Татьяна крестилась, промокала глаза платком. Никодим позволить себе этого не мог: двухлетняя Алевтинка свернулась у него на руках в клубочек, сладко посапывала; слезы сбегали по его щекам и капали с бритого подбородка.
Агафья, рослая, не по годам серьезная девочка, была спокойна, как на обычной прогулке. Она провожала на кладбище уже вторую сестру, и хотя, когда умерла Афанасия, Нася, ей было всего три года, помнила все так, как будто это было вчера. Она не ощущала сейчас ни страха, ни грусти. Любопытные глаза скользили по сторонам, пока наконец не встретились с другими глазами, строгими, черного цвета, глядящими из-под низко надвинутого клобука. Агафья оробела и уставилась себе пол ноги.
Наконец добрались до цели. Священник прочел положенные молитвы. Агафью заставили прикоснуться губами к холодному лбу сестры, и маленький гробик опустили в могилу. Никодим посадил Алевтинку на землю, взял у могильщика лопату. Татьяна подошла к краю могилы и стала смотреть, как комья падают на гроб. Агафья же взглянула на яркое солнце, отчего в глазах запрыгали блескучие зайчики. Когда же они ускакали куда-то, перед ней опять возник человек в клобуке.
— Будешь счастлива, да умрешь страшно... — прошептал монах, перекрестил Агафью широко и пошел прочь.
Агафья отбежала к матери, прижалась к ней.
— Кочкарев... — сказал могильщик Татьяне.
Это был Логин Трифонович Кочкарев, прославленный в обеих русских столицах многими исполнившимися предсказаниями. Сохранилось письмо Екатерины II московскому главнокомандующему П.Д.Еропкину: «Присланный вами Кочкарев есть человек необыкновенный. Он... предсказал, что в 1812 году будет война с разорением Москвы и что война сия окончится нашей победой. Он предсказывает еще войну в начете двадцатого столетия, со многими народами».
Но Татьяна не взглянула на монаха и не услышала его слов. Она видела только серые комья, которые падали, падали и падали...
Всю весну плыли по Волге плоты с виселицами, из-за формы прозванными в народе глаголями. Смрадные исклеванные птицами тела бунтовщиков раскачивались на них: кое-где уже и тел не было, а болтались в петлях остатки костяка. Когда плот с мертвецами прибивало к берегу в населенном месте, люди сбегались смотреть. Мальчишки, которые посмелее, трогали висельников длинными шестами, и те вертелись на веревках, уставясь на мир пустыми глазницами.
На одной из таких виселиц мог болтаться и Егор Горелов, но вовремя смекнул он, что дело самозваного царя проигрышно, и отстал от мятежного войска. Ушел ночью, скрытно. Хотел принести повинную голову государевым людям, но потом убоялся кары и заметался, как зверь. На пути ему встретился поляк из ссыльных конфедератов, с которым они по каким-то неуловимым признакам распознали один в другом товарища по несчастью. Поляк уговорил его на безумное предприятие — пробираться в Польшу. Они примкнули к бурлакам, назвавшись убежавшими от притеснений Пугачева саратовскими мещанами, и с ними пошли вверх по течению Волги. Но поляка выдал говор, и в один прекрасный день, а точнее вечер, бурлаки привели солдат. Поляк схватил веревки с крючьями, раскрутил над головой, и солдаты кинулись врассыпную. Пока они прилаживались к ружьям, чтобы половчее застрелить строптивого конфедерата, Егор исхитрился сбежать.
От Волги он резко повернул на запад, надеясь достичь мест, не затронутых бунтом, и дошел до Хопра. Здесь пристроился ко вдовой казачке Перпетуе, промышляющей ловлей рыбы. Зажили душа в душу, к июню Перпетуя оказалась на сносях. Егор оттаял, ожесточение его рассеялось. Происшедшее принимал теперь смиренно, как Божье наказание; о семье, оставленной в Татищевой, старался не думать. Жил так, словно боялся вспугнуть нежданный покой.
А в первые дни июля в хоперских станицах появились солдаты: искали беглых мятежников. От греха подальше Егор ушел в плавни, надеялся переждать лихо, но кто-то донес — и солдаты явились за ним туда. Возможность уйти была, но капрал сообразил, чем его взять. Выбрал бугорок повыше, влез на него и закричал:
— Выходи, а не то бабу твою разложим на бережку и сечь почнем. А выйдешь, так отпустим ее с миром...
Егор подумал-подумал, перекрестился и вышел. Тут же был схвачен, скован цепью и отправлен в Царицын. На допросе не запирался, все показал, как есть, и был приговорен к вырезанию ноздрей, что и произвели публично 2 августа 1775-го. Народу собралось мало — наскучили людям такие зрелища. По окончании экзекуции Егора и других свежих калек погнали в Нерчинск, на вечную каторгу.