Выбрать главу

Иван Антонович разворачивал клетчатый носовой платок.

«Тогда я начал писать фантастические рассказы. Они понравились читателям».

Август. Вечер. Большая Калужская. Я счастливо крутил головой, пытаясь заглянуть в открытые окна кафе «Паланга». Оттуда несло вкусными запахами. Там, внутри, красивые взрослые люди ели, пили, там крутился огромный волшебный вентилятор под самым потолком. Самое время, вздыхал я про себя, поговорить о чём-то особенном, о всяких тайнах науки, о фантастике, но Иван Антонович к моему безмерному удивлению почему-то предпочитал другие темы. Например, ни с того, ни с сего спросил, прочёл ли я «Анну Каренину», что там случилось в этой несчастной семье?

Я кивнул: а то! В школе проходили.

А если прочёл, спросил Ефремов, то чем там всё закончилось?

Совсем уж странно, подумал я. Интереснее же рассуждать о Джозефе Конраде, о ветрах времени, зеркалах морей, при чём тут про семью Карениных?

Но я ответил честно.

Нормально там всё закончилось.

Анна Аркадьевна бросилась под паровоз, старенький Каренин занялся вопросами образования, Фру-Фру сломала хребет, и всё такое и прочее.

Иван Антонович даже остановился. И я остановился, потому что ничего не понял.

О чём это он? Это я сейчас вспоминаю о Ефремове. Герои его романов летали к другим мирам, спорили с самим Пространством-Временем, устанавливали связь с обитателями самых отдалённых созвездий, а тут — Анна Аркадьевна… флигель-адъютант… лошадь…

Кому это нужно?

О будущем надо говорить.

«Девушка взмахнула рукой, и на указательном пальце её левой руки появился синий шарик. Из него ударил серебристый луч, ставший громадной указкой. Круглое светящееся пятнышко на конце луча останавливалось то на одной, то на другой звезде потолка. И тотчас изумрудная панель показывала неподвижное изображение, данное очень широким планом. Медленно перемещался указательный луч, и так же медленно возникали видения пустынных или населённых жизнью планет. С тягостной безотрадностью горели каменистые или песчаные пространства под красными, голубыми, фиолетовыми, желтыми солнцами. (Читая это, я невольно вспоминал любимую свою книжку — «Астробиологию» профессора Г.А. Тихова). Иногда лучи странного свинцово-серого светила вызывали к жизни на своих планетах плоские купола и спирали, насыщенные электричеством и плававшие, подобно медузам, в густой оранжевой атмосфере или океане. В мире красного солнца росли невообразимой высоты деревья со скользкой чёрной корой, тянущие к небу, словно в отчаянии, миллиарды кривых ветвей.

Другие планеты были сплошь залиты тёмной водой. Громадные живые острова, то ли животные, то ли растительные, плавали повсюду, колыхая в спокойной глади бесчисленные мохнатые щупальца…».

Вот оно — истинное будущее.

А Каренина? Да проходили мы этот роман.

Иван Антонович даже остановился. И по его помрачневшим глазам я вдруг почувствовал, что нашей (пока ещё не сильно долгой дружбе) может наступить неожиданный конец. Похоже, я ответил ему неправильно.

«Вернёшься домой, перечитай и напиши мне».

И я вернулся. И принёс книгу из библиотеки. И перечитал.

И в процессе медленного внимательного чтения (в школе мы так никогда не читали) вдруг каким-то неясным образом стало доходить до меня, что Лев Николаевич роман свой написал, видимо, не столько ради несчастной Анны Аркадьевны, сколько ради последней восьмой части, которую я прежде даже и не читал, принимая её за что-то совсем необязательное, ненужное.

«Уже стемнело, — тревожно вчитывался я, — и на юге, куда он (Левин) смотрел, не было туч. Тучи стояли с противной стороны. Оттуда вспыхивала молния, и слышался дальний гром. Левин прислушивался к равномерно падающим с лип в саду каплям и смотрел на треугольник звёзд и на проходящий в середине его Млечный Путь с его разветвлением. При каждой вспышке молнии не только Млечный Путь, но и яркие звёзды исчезали, но, как только потухала молния, опять, будто брошенные какой-то меткой рукой, появлялись в тех же местах…»

Я вдруг физически увидел это вспыхивающее и потухающее небо.

И это небо необыкновенно поразило меня. Как и помещика Левина, впрочем.

«Ну что же смущает меня? — думал Левин (а с ним теперь думал и я). — Мне лично, моему сердцу открыто несомненное знание, непостижимое разумом, а я упорно хочу разумом и словами выразить его».

Знание, непостижимое разумом.

Эти слова меня по-настоящему раздавили.