Почувствовав, что Дели исчерпал себя, папа заставил ноющего Азъесмь тащиться на север, в потрясающей красоты деревни, где даже Азъесмь начал получать удовольствие. Эта красота плюс доброта и открытость индийцев в сочетании с папиными рассказами о «старой гвардии» смешались в голове у Азъесмь в какой-то неуловимый, но до слез трогающий коктейль. Например, во время предзакатного катания на слоне он слушал печальную историю жизни очень вежливого немецкого боксера, «подлинного арийца», приехавшего в Рамат-Ган из Фрайбурга и создавшего «Атом-бар» из ничего. С тяжелым сердцем, одним страшным хуком, он повалил на землю обоих братьев Сенкевичей, хотя в душе и был уверен, что избиение гостей заведения приносит несчастье. И в самом деле, тремя годами позже бар был сожжен дотла гоем-маори с татуированным лицом – этого гоя обидела местная проститутка.
Оказалось, индийцы тоже любят рассказы папы Азъесмь. Они слушали их внимательно и обычно смеялись в правильных местах, так что иногда Азъесмь даже забывал, что они не понимают ни слова. Они сосредоточивались на роскошном, важном папином пузе, на том, как оно вздрагивало, когда он описывал что-нибудь смешное или особо волнующее. Внизу папиного пуза виднелся шрам от удаления аппендикса, и один индиец объяснил Азъесмь на ломаном английском, что каждый раз, когда шрам наливался красным, они знали, что в рассказе произошло что-то очень опасное. Папа воспринимал всю эту аудиторию как нечто само собой разумеющееся и продолжал в полный голос делиться воспоминаниями, сглатывая слюну, набегающую от волнения, о Шайе Барбальте, легендарном старьевщике с улицы А-Мавдиль, который под прикрытием ночи крался по городу со своей повозкой и топором, валил все знаки «Лошадям проезда нет» и разбрасывал их искалеченные трупы на заднем дворе муниципального транспортного отдела. Интересно, что бы индийцы подумали, если бы все-таки понимали папины истории. Им бы этот самый Рамат-Ган представлялся экзотическим местом. И вправду, даже для Азъесмь, который вырос на Дерех-Ашалом, в 30 километрах от того места, где происходили все эти истории, папин Рамат-Ган казался далеким – не только во времени и в пространстве, но и в миллионе других измерений, имени которым он не знал.
Смерть пришла к папе Азъесмь из ниоткуда. Вдруг папа почувствовал себя «хреновато», вдруг головокружение, вдруг температура, вдруг ищут врача, а врача нет. Много пьют, ложатся отдохнуть в номере. Папа Азъесмь все время улыбается. «Температура, – говорит он Азъесмь, – это даже приятно, как после бутылки шиваса, – смеется он, – только не тошнит». А когда Азъесмь остается с ним наедине, все выглядит совершенно как обычно. Но судя по тому, как встревожен индиец, у которого они живут, все серьезно. Папа Азъесмь спокоен, и это не притворство, но и о положении дел это ничего не говорит. Речь ведь не идет о смерти, а всего лишь о том, чтобы заплатить налог. Его-то жизнь уже давно кончилась, и все, что происходило с того момента, – это подарок, что-то вроде прекрасного отдыха с его симпатичным сыном на широких полях налога на время.
Когда он умер, Азъесмь похоронил его во дворе того дома, где они остановились. Хозяин дома пытался убедить Азъесмь, что тело лучше сжечь, но, убедившись, что Азъесмь настаивает на своем, принес лопату и сам помог копать. Когда они засыпали могилу, был уже вечер, и Азъесмь занялся волдырем, вскочившим на большом пальце, и мыслями о том, что написать на надгробии. Удивительно – его папа был таким специалистом по эпитафиям, а сын не мог придумать ни единого предложения. По поводу папы ему только и пришло в голову, что папа был похож на самого себя. Множество мыслей теснилось у Азъесмь в голове. Часть из них говорила, что вообще было ошибкой хоронить папу здесь, что надо было улететь с телом в Израиль и позвонить домой маме, по которой он очень соскучился, и, может быть, даже своей бывшей жене, которая очень любила папу Азъесмь, а нынешнее печальное положение могло бы заставить ее вернуться, пусть и ненадолго, из сострадания. Другие мысли касались Барбальта, Вельвиле, «Атом-бара» – всего того мира, который Азъесмь никогда не знал и с которым папа сейчас слился. И еще были мысли о паспортах и рупиях, о «что теперь?», и еще одно маленькое колебание по поводу того, что до сих пор жизнь берегла его, как цитрон в переложенной мягким коробке, и о том, как мало мертвецов она заставила его повстречать за тридцать два года (двоих): папу плюс солдатку с разбитым сердцем, погибшую рядом с ним, в ставке. Азъесмь сидел и ждал, когда эти мысли уберутся прочь, но, поняв, что они все тянутся и тянутся, встал, воткнул в могильный холм небольшую дощечку и написал на ней черным фломастером, печатными буквами: «Старая гвардия».