— Да как же так? — вырвалось невольно у Герасима Михайловича.
— Вот так! — колотил себя в грудь Валентин Иванович. — Меня ругай, меня, окаянного, черт за язык дернул. Проговорился. А Анна-то Алексеевна и ухватилась. Не могли отговорить с Лидией Ивановной. Она у тебя настырная, упрямая. Вот-вот должна возвратиться.
Мишенев бросил быстрый и пронзительный взгляд на Хаустова, резко поднялся и, стиснув руки, стал расхаживать мелкими шагами по дворику взад и вперед.
Обескураженный Хаустов понуро наблюдал за ним и не мог понять, что происходит с Мишеневым. А Герасим Михайлович и в самом деле расстроился. Казалось, должен бы радоваться, что Анюта у него такая бесстрашная, а вроде огорчен… Он щадил ее молодость и материнство. Выходит, нельзя искать опоры там, где ее найти нельзя. «А почему ты имеешь право рисковать, связывать себя с опасным делом, а ей возбраняется», — упрекал его внутренний голос, а другой, сопротивляясь, твердил: «Все великое совершается только через людей!» И, устыдясь, вслух проронил: «Смотри-ка, что выкинула? Бесстыдница!»
Валентин Иванович недоуменно пожал плечами, затрудняясь, как ему поступить дальше. А Герасима Михайловича все еще одолевали сомнения, язык не поворачивался прямо сказать: доволен и рад за Анюту. Не вязалось такое возвращение домой с тем, что нарисовало горячее воображение человека, соскучившегося по семье. Желание увидеть в эту минуту жену и дочурку, ощутить их рядом, было настолько велико, что Герасим никак в душе не мог простить ей эту выходку.
Мишенев сдержал шаг перед растерянным Хаустовым и энергично махнул рукой в сторону калитки.
Глаза Мишенева угрюмо глядели на Заводскую улицу, всю изрезанную, изморщиненную колесными следами. Хмурое сизое небо висело поверх деревянных, мшистых крыш почерневших домов. Чадили пароходики на Белой, и в ушах отзывались отрывистые, прощальные гудки.
Они вошли в маленький дворик Хаустовского старенького домика с облезлыми и выцветшими ставнями. Поднялись на крылечко. Низко наклонившись в дверях, прошли и сразу очутились в тесной кухоньке.
— Встречай, молодуха, многоценного гостенька. Ставь самоварчик, — от порога проговорил Хаустов.
Мишенев поставил баульчик на пол, поздоровался с Катей.
— Здравствуйте, здравствуйте, Герасим Михайлович, — певуче протянула жена Валентина Ивановича и бросилась к самовару.
Мужчины зашли в горенку, сели на табуретки возле стола.
— Рассказывай теперь, рассказывай, — попросил Хаустов. — Вся душа изболелась, ожидаючи тебя. Слухов всяких не оберешься, говорят невесть что.
— А мы свое скажем, Валентин Иванович, дай только прийти в себя.
— Не терпится.
— Чуточку потерпи. Ну, а у вас — все благополучно?
— Как сказать, — Хаустов развел руками, — пока, слава богу. Дела идут, контора пишет… — и он рассмеялся, но тут же смолк. — Жандармы взяли Горденина с Клюевым. Худо, Герасим Михайлович.
— Когда?
— Позавчера. Ночью. Страшновато становится…
Слова Хаустова огорошили Герасима. Не робеет ли товарищ? Мишенев посмотрел на Валентина Ивановича. Вообще-то интерес к тому, что было на съезде, естествен. Тревожное чувство после ареста членов комитета — тоже вполне понятно.
При виде Хаустова, его молодой жены, хлопочущей на кухне, Герасим постарался как бы стряхнуть с себя груз, тяготивший его. Он расстегнул ворот рубашки, причесался. Хаустов, неотрывно наблюдавший за Мишеневым, покачал головой.
— Похудел ты здорово, Герасим Михайлович. Не прихворнул ли?
— Все было, Валентин Иванович. Дорога-то дальняя, да и рискованная.
— Что и говорить! — сочувственно отозвался Хаустов. — Дело не из легких. — И опять попросил: — Хоть чуток откройся…
Мишенев покрутил головой. Не желая обидеть товарища, неторопливо заговорил о съезде и себе. Катя поставила на стол пышущий жаром медный самовар, налила чаю, подала нарезанный аккуратненькими ломтиками хлеб и нерешительно пригласила гостя.
Герасим Михайлович поблагодарил. Съел ломтик черного хлеба, выпил стакан чая.
— Когда соберем комитетчиков-то? — спросил Хаустов.
— Надо оглядеться. Лучше всего в воскресенье.
— Ясно.
— Где-нибудь в лесу, — предложил Герасим.
— А мы обговаривали. Встретимся на даче Лидии Ивановны.
В окна горенки заглядывал уже яркий, как петушиный хвост, закат, раскинувшийся в полнеба. По улице замелькали человеческие фигуры. Вечерняя смена шла на работу. Спохватился и Валентин Иванович.
— Мне на вечеровку. А ты пока побудешь у меня. Наберешься сил до воскресенья.