Оказалось, что он оброс множеством людей, начиная с жены, детей, «близких», знакомых вроде меня, и что теперь, когда они куда-то пропадают, как те из дневников и мемуаров, и абсолютно ему не нужны, они все-таки есть, их мельком даже видишь, и с ними надо что-то в мыслях делать, как-то завершать отношения. И что с ними можно совершать, производить, делать все, что он совершает, точно так же как с новыми, которых он постоянно вовлекает на их место, которыми заменяет их. Осуществляет те же самые и с тем же самым результатом операции жизни. Так что можно было бы обойтись одной колодой вполне, и даже никогда не трогая некоторых карт.
Он так написал — или я про него? Про него — через себя. Да нет, он. Пропал — и чтобы твердо исходить из того, что пропасть может только тот, кто был, я и достал его письма, сложенные в один большой конверт, — от него с моим адресом латинскими буквами, и только верхняя строчка двойная: «Г-ну Германцеву / Mr. Ger-mantsev». И вот это рижское письмо — его.
Появлялся, лучше сказать — возникал, на горизонте. Не то чтобы призрак, но существо, которое ничему не принадлежит. Вроде мертвых, прибывших в Иерусалим через пятнадцать минут после смерти Иисуса Назарянина, с которыми живые не знали, что делать. Хорошо бы, если призрак — чтобы мне, например, не размышлять, испытывает ли он боль и если да, то какую — от новых неприятностей и прямой злобы, неожиданно обрушившихся. Потому что он отдал-таки на не Сотби, но почти, на некое, по его выражению, Пре-Сотби под названием Лотби, предварительное мероприятие — письмо Татлина. С целью не столько заработать, сколько заявить о себе, внести имя в список котирующихся коллекционеров и дилеров. Отдал за полгода до выбранного им аукциона, так что письмо прошло медные трубы экспертиз и было объявлено в каталоге рукописей третьим номером — непосредственно за автографом Китса и двумя листами черновика Макиавелли. Через день после выхода каталога из печати позвонил американец, помешанный на архитектуре XX века, и предложил за пять тысяч, немедленно выплачиваемых, снять письмо с торгов. Б.Б. справедливо счел, что сама по себе опубликованная заявка обеспечивает то же, что и участие в аукционе, признание, и после короткого раздумья ответил, что согласен, если за десять. Они поторговались: малоизвестные на Западе автор и адресат — уникальная переписка — вилами по воде — высокий рейтинг русского авангарда — новичок рынка — оценка Сотби-Лотби… — и сошлись на семи. Деньги были не так и нужны, но ноздри Б.Б. вдохнули пьянящий озон живого риска, и, как ласточка перед грозой, он заложил вираж. Ну и конечно, синица в руках ладони пощекотала.
Он прилетел в Москву — главным образом, чтобы рассказать Панину и отдать ему приличествующую часть денег. Да хотя бы и все — в знак лояльности, признательности и в расчете на разворот сотрудничества. Панин принял его радушно, начал с расспросов о впечатлениях, общих и частных, о тамошней жизни. Б.Б. было все равно, что сказать, и он повторил то, что недавно слышал от кого-то про разницу в езде по дорогам: в Штатах, в Германии ты окружен автомобилями, тогда как в России водителями. Это главное частное, оно же общее, ощущение. А еще — что гимнастический смех по утрам превращается в искренний почти на все семь минут, стоит только подумать об иностранцах, такие они смешные. Кого ни увидит в окно, кого ни вспомнит: смешной, вызывает смех. Как циркач — и совсем не обязательно клоун, скорее акробат, или жонглер, вызывающие смех прежде всего яркой внешностью, необычностью одежды. Вчера в Ленинграде Б.Б. навестил поэта Квашнина, по делу, по издательским делам, и тот рассказал как нечто смешное, может быть, даже очень, во всяком случае, подавая беспримесно иронической интонацией, как это смешно, — что ему позвонил его враг, и бывший, и нынешний, потому что создал и возглавил партию «Русские арийцы», поэт Горчаков, и извинился, что не может прийти на квашнинское выступление в зале «Октябрьский», потому что сам уезжает выступать в Сибирь, на что Квашнин ответил: ну что вы, спасибо, что позвонили, всегда рад вас слышать, присылайте стихи, а тот: но ваш журнал уже напечатал меня в этом году — а Квашнин: мы готовы публиковать вас и два раза в год, и сколько вы хотите. Все это — подхохатывая, словно бы не удерживаясь от вырывающегося смеха: дескать, до чего тот дошел и как тонко, так что тот и не понял, что это издевательство, он его разыгрывал. И, как о чем-то стопроцентно противоположном этому спектаклю, который разве что скукой заглушал вонь фальши, Б.Б. вспомнил о смехе по циркачу-иностранцу. Сама категория — иностранец — смех, вдумайтесь. Например, Морис, вспомните лакированного Мориса.