Выбрать главу

Я всю прогулку промолчал, буквально — ни разу не открыл рта. Мне Панин из Москвы позвонил, сразу как Б.Б. от него ушел. Был в немыслимом возбуждении, в самозабвении, в восторге, заливался смехом, не давал слово вставить. Только повторив одно и то же во второй, в третий раз, спросил, скорее формально: «Ну, что скажете?», и я подумал: а что бы тебе не помереть годом раньше? Девяноста семи. Но сказал другое: «Обидно дожить до ста, всех приучить, что никаких оснований прекращать жить нет, и все-таки на сто каком-то крякнуть», — и повесил трубку.

«В русских людях есть деликатность, — говорил еще Б.Б.; он говорил действительно как иностранец. — Это пьяное обязательное, но ведь и трезвое тоже в конце любого разговора “извини, если чем обидел”, “не обижайся, если что не так” — на пустом месте. А этот несет, небось, что-нибудь непотребное про Ираиду кому ни попадя. Вам, например», — и посмотрел на меня. Но я сделал вид, что выглядываю что-то вдали, что-то, возможно, забавное, отчего по моему лицу блуждает отрешенная улыбка. Увы-увы, нес Панин непотребное, нес. Что-то с претензией на житейскую мудрость и стариковски хвастливое: мол, что то, что она внешне так себе, он ценит гораздо выше, чем была бы красотка, потому что главное должны быть «блины грудей» из толстовского «Отца Сергия» про которые Горький вспоминает. Хотя у Толстого-то, — Панин как будто задохнулся от счастья, — в советском издании никаких блинов и нет.

«Санкций ООН, как я и думал, не последовало, — писал мне Б. Б. через несколько месяцев (из Праги). — Купивший письмо объяснил, что оно представляет ценность и как фальшак, как курьез, я ему вернул четыре тысячи, и сейчас мы друзья и в переписке. Морис пригласил меня разбираться с панинским архивом, который к нему почти весь уже приплыл. Я получил место, представьте себе, в Чехии, будем соседями. Единственно кто мою историю до кости обсосал и лизаную-перелизанную до сих пор из зубов не выпускает, это ваши журналюги. Ваша “четвертая власть’’. Чтобы быть четвертой, нужны первые три, нужно накачать их величием, пороскошнее подать. А их в России нет — ни с величием, ни без. Есть “власть” вообще, ну что-то угнетающее, унижающее, обирающее и уничтожающее. Обычная одних над другими. Если это принять, мъсс-мидии уронят собственную “власть” до властишки: вторые после этаких постгоголевских первых? Ну вот и шакалят вокруг меня и под. и проч, и пр. — чтобы убедить, что они и вообще страшные, на куски разорвут, всех. Думаете, с чего я такими откровенностями с вами в личном письме делюсь? А я про это сейчас статью сочиняю, для “Фигаро”, — и решил, не пропадать же бульону. Но почему вы в этой стране остаетесь, правда не понимаю. Отсюда производит впечатление списанной. В Итилъ. А оттуда, изнутри? Не начать ли мне для вас подыскивать университетик, где-нибудь в Силезии, в Галиции? Все-таки давно знакомы. Ираида, как выяснилось, захватила из Рощина старое постельное белье. На днях выдала простыню, посередине уже протершуюся до прозрачности, на фоне тюфяка в этом месте темнеющую. И на ней в углу красным — “Б.Б.”: мама вышивала, крестиком. Мамины представления о не знаю чем: буржуазности или м.б. благородстве, “аристократизме”, неважно. Вспомнил ее, то время, вспомнил вас».