Выбрать главу

Тот факт, что не Москва, был самым главным и печальным. Живопись без скандала мертва — значит, не ошеломила зрение. А в Питере какой скандал: фельетон в «Ленинградском рабочем» да дружинники ночью подожгут дверь мастерской. Что скандал хорош и без потрясения искусством, что годится и имитация скандала, не меняло сути: драка без холстов так же неполноценна, как холсты без драки. Квашнин поехал в Москву и там впервые услышал три слова: гиперреализм, концептуализм, постмодернизм. Два первых были русскими, третье заграничным. Он пометался между Комаром-Меламидом и Кабаковым-Булатовым и осел у брата Ильи — его пригласили ставить Хармса в московском ТЮЗе и прямо в театре, в декорационном цехе, выгородили жилье. Здесь Саша написал первую серию новых вещей, назвав их после некоторого раздумья все-таки концептуальными.

Среди них были три принесшие ему немедленную известность и впоследствии включавшиеся во все обзорные альбомы и проспекты русского концептуализма — «А ты записался в богомольцы?!», «Учение Маркса непобедимо» и «Девичья честь». Первый сюжет повторял знаменитый революционный плакат с призывом идти в добровольцы, но вместо бойца в буденновке и с винтовкой тыкал в зрителя пальцем — и через тем же шрифтом выведенную подпись взывал — непосредственно товарищ Сталин с канонического портрета Ефанова, только одетый как семинарист. Второй изображал классную комнату, за учительским столом стоял Маркс, а за партой сидел мальчик Володя Ульянов с ангелическими кудрями и глазками, как на октябрятских значках: на стене над головой Маркса висел пензовский портрет Брежнева в маршальском мундире за столом, над которым, в свою очередь, висел портрет Ленина уже взрослого. Третий фотографически воспроизводил мухинскую колхозницу с ВДНХ, но совершенно голую и без рабочего, и правой рукой она не вздымала серп, а по-военному отдавала честь.

Михаил был из братьев самый тихий. Не без порывов — например, хотя бы того, приведшего в ранней юности, пусть на короткий и, в общем, доисторический, докультурный миг, но ведь приведшего, к непродуманному псевдониму Кашне. Да и позднее: бросил жену — молодую ради порядочно старшей его. Однажды махнул на Памир: каждое лето ездил в Коктебель и в Пицунду, в дома творчества, а тут вдруг взял в Большом доме пропуск и — в Ташкент, Фергану, на Алай, всего, правда, на две недели, однако же в одиночку, сам. Однажды, когда подвернул ногу и ходил с палкой, на вечере поэтов в рабочем клубе «Труд» замахнулся ею на черносотенца Горчакова, поэта газеты «Смена». Терпел от своих, университетских, оттого же Б.Б., высмеивавших неэзотеричность, на их языке — вульгарность, его стихов, а едва он засаживал, для них же, цитату из какого-нибудь Каллимаха, — поздравлявших с тем, что вот на медные деньги, но не чужд гимназического усердия. Терпел от нас, потому что не нужен он был нам и подозрителен со своим печатанием то в том, то в другом журнале, с книжкой стихов в двадцать один год, с тем, что не одного Каллимаха вставлял в стихи, а и нас, грешных, или, как однажды процедил сквозь зубы Найман: «Мы стихи пишем, а он печатает». Он переставал здороваться, со всеми поголовно, вызывающе отворачивался, фыркал, не уступал дороги, а то начинал задираться, почти оскорблять. Но в целом склонялся к жизни размеренной, уюту, чтению книг, разговорам о литературе.