Ощущения в сердце, сказал Б.Б., конечно, чепуха. Все должно портиться, к пятидесяти-то годам — все и начинает понемногу портиться, это нормально, кровь, ткани. Бывает, правда, больно, это хуже. Но что такое «больно»? — воспаление нерва, сокращение нерва, зажатие: жить можно. Я глядел на него с волнением, из-за слабости же — чуть ли не с готовностью, а не притворяться, так с желанием слез. Не потому, что чувствовал, как соскучился по нему тридцать пять, что ли, лет, да, около того, сперва несимпатичный, противный подросток, а сейчас, в общем, старик, так ведь старики и должны быть несимпатичные, старик симпатичен старый, несимпатичный, противный, а какой он еще может быть? И даже не потому, что так остро стало его жалко, когда он сказал, что бывает больно, — жальче, чем себя, когда мне больно: моя-то боль — человеческая, то есть она боль, а я человек, умею помаяться, постонать, а Б.Б., небось, ничего этого не знает и спросить уже не у кого. А потому, что я чувствовал себя, как в одном из моих снов с ним: это он самый, но такой, которого где-то держали, как Железную Маску — страшная металлическая башка, черная удушающая борода под ней, страшный, стало быть, злодей, может быть, кошмарный урод, раз взаперти, про которого, однако, каким-то образом знаешь, что он принц, благородный и ранимый.
В эту минуту Найман повернулся ко мне и сказал: «У тебя нет такого чувства, что он откуда-то вернулся, где мы с ним вместе никогда не были, да и сам он, пожалуй, никогда не был? Не из когда-то случившегося, и не из пропущенного в прошлом, и вообще не из существующего — а откуда-то, про что только и известно, что это не место и не время, а функция, чистая функция, и она заключается в том, что, никогда там не бывав, оттуда можно возвращаться». Вот вам Найман: в который раз произносит что-то вот этакое вместо меня. И кто тут чей двойник, кто кого alter ego: я его, он мое — все равно, я не против ни того, ни этого, я «за».
Б.Б. сказал: «Это не туда ли мой трубач отправился? Дворецкий мой помре. Второй инсульт. Возможно, что играет сейчас джем-сешн с архангелом Михаилом. Помню, как вы, — он обратился к Найману, — у нас за столом про Луиса Армстронга это рассказывали, я был еще мальчиком… Флейты Моцарта обещанной он не нашел, зато, вообразите, оставил мне глиняный — так, на стакан молока — горшочек золотых николаевских червонцев. Как в сказке, да? Немножко поликратов перстень. Я ведь из больницы его забрал, ради, как вы это называете, доброго дела. Хотите верьте, хотите нет, решил: он так умоляет, можно попробовать — не что из этого получится, а что это такое. Ничего не получилось, и что такое, не узнал, потому что сразу приспособил в услужение. Но Б.Б. без прибыли ни от зла не остается, ни от добра, ни даже от замысла. Он, пока ждали “скорой”, подбородком и мычанием показал, где горшочек спрятал: в камин изнутри подвесил. Я вынул, показал ему, говорю: себе не возьму, отдам другим. А потом взял, не удержался. Как сейчас с кардиограммой.
Не все, правда, — малую часть отделил интернату, не знаю уж, какая когда мне придет с этого выгода. И опять, представьте себе, приятная теплота посетила мои внутренности — как когда пальцами радикулит снимал или бессонницу. Потеря — но особого сорта, такого, что никак не уловить, по каким показателям его устанавливать, ускользает точка отсчета. Я ведь злу не служу — просто потому, что зло и добро различаю только по реакции людей на поступки и слова других, в частности на мои. Если им не неприятно — добро, недовольны зло. Я не хочу зла, но иногда получается, приходится сделать, потому что то, что нужно мне, в остальных производит недовольство. А к себе критерии зла и добра ведь неприменимы — как к Богу: Бог делает или говорит, не сообразуясь с частными результатами. В общем, “по ту сторону добра и зла”.