Выбрать главу

- Ходите? - спросил Бабаев.

- Я-то, хожу ли?

- Да... встаете?

- Ковыляю на костылях... Вот он, костыль, видали?

Селенгинский указал его пальцем, и только теперь Бабаев увидел около койки грубо сработанный белый костыль и представил, как ползет с ним и стучит им по полу Селенгинский. Странно стало! Бегал когда-то Селенгинский, как коза, теперь ползает на деревяшке. "Это я сделал!" - вдруг вспомнил Бабаев, и почему-то захотелось надеть фуражку, встать и незаметно уйти, и не оборачиваться, если будет звать Селенгинский, - открыть двери, сбежать по лестнице и выйти на площадь. Тот солдат у ворот должен так же дремать, как и прежде, и не слышать.

- Нда... костыль... Прочный костыль! - сказал он, внимательно вглядываясь вниз, в белую жердь. Зачем-то потрогал костыль носком сапога, прислушался, как он стукнул, и почувствовал вдруг, что начинает слабо краснеть вдоль щек.

- Прочный, собака, - шутливо отозвался Селенгинский. - Пробовал я было без него пройтись, да нет, все как-то не того... с ногами не слажу! Одна и хочет ходить, да не может, а другая и может, бестия, да не хочет... так ничего и не выходит. На костыле-то марширую... только что к церемониалу еще не гожусь...

Опять улыбнулся и опять потух, точно открыл какую-то крышку и захлопнул.

- Вы женаты? - почему-то спросил Бабаев.

Селенгинский повернулся к нему, улыбнулся длинно-длинно и криво и ответил, искрясь и остывая:

- Вона! Тоже еще... Когда мне было жениться?.. Некогда все было! - и подмигнул левым глазом.

Только четыре койки было в палате, и палата была небольшая, квадратная, с каким-то строгим, желтым полом и белым брезентом вдоль него от двери к двери. Тихо было везде - и вдоль стен, и за стенами, и за дверями, точно где-то нарочно ловили и поймали тишину, привезли вот сюда и здесь заперли, и другую тишину, тоже пойманную вслед за первой, приставили снаружи к окнам, чтобы ее стеречь.

Уголок газеты заметил Бабаев на койке Селенгинского: должно быть, упала на пол, когда он поднялся на локте, и теперь белела одним углом.

- Газету читали? - спросил Бабаев.

- Да... капитанюга же мой... доставляет... - точно конфузясь этого, как какой-то слабости, ответил Селенгинский и передернул губами. Потом вдруг опять стал серьезным и добавил:

- Отчеты о войне вот печатают... список убитых... интересно... Один мой товарищ убит... капитан Вернигора... знаете ли, товарищ-то какой! Учились вместе... Подполковника получил - поехал туда, - а я и не знал, что поехал, - там где-то и убили...

- Никого не убивают, - вдруг сказал, нахмурясь, Бабаев. - И молния, и пуля... вздор все это! Никого не убивают... Просто, умирают люди... А женщины беременеют и рожают, беременеют и рожают...

И показалось Бабаеву вдруг так ясно это, что нет насильственной смерти, что всякая смерть - насилие, значит, нет насилия в смерти. Поэтому стало как-то легко, точно что-то трудное, что нужно было поднять, поднял, взвалил на плечи и понес.

Видел, как пригляделся к нему Селенгинский, и повел губами вбок. Губ этих незаметно было под усами, но они чувствовались, чуть насмешливые и знающие что-то.

- Молодой вы, а какой-то такой... - начал было Селенгинский и остановился. - Вы меня простите, старика; я когда молодой был, так совсем не такой...

- Какой же? - спросил Бабаев.

- О, я-то! Живой был, как прямо... как арбуз спелый: не дави, а то тресну! - Селенгинский поднял брови и показал вдруг молодые, свежие глаза, и нос у него вдруг оказался молодой, чуть вздернутый, правильный, не перегруженный годами. - Когда танцевал, бывало, так всех барышень, всех дам, какие бывали на вечере, всех переверчу... Куда! Прыти у меня на десять лошадей хватило бы... Дуром прошло все, это правда, дуром - ну, да я ведь и не жалуюсь, это я так только к слову сказал... - Он помолчал и добавил вдруг: - Вернигора, Аким Вернигора... Васильевич, кажется... Хороший, знаете, был малый... В проруби, бывало, зимой купался, чудак был...

"А что, если я скажу ему, что нарочно в него целил тогда, знал, что попаду, и попал? - беспокойно думал Бабаев. - Вдруг скажу, а он скажет: забудем об этом, я сам виноват, или что-нибудь такое скажет, - что тогда?" с испугом подумал, точно этот другой, лежащий теперь на койке, оскорбил бы его тем, что простил. "А на суде? - вспомнил он, что будет суд. - На суде я скажу все, как было, и все равно уже будет, как найдут, виноват я в этом или прав, на суде скажу, а ему нет..."

Потом ощутил строгую тишину за окнами и запертую тишину здесь, в палате, все безразличное и мертвое, что было кругом, и добавил твердо: "Да и на суде ничего не скажу!"

Подошло что-то тугое к рукам Бабаева, так что захотелось что-то сдавить, сломать... побороться с кем-нибудь на поясах и кинуть этого кого-то наземь.

А Селенгинский говорил о Вернигоре.

- Бутылку сильнейшего коньяку выпивал за присест и ни черта!.. Хоть бы кто-нибудь заметил, что выпил: никто не замечал. Такой был чудак.

- И в "кукушку" играл? - улыбнувшись, спросил Бабаев.

- О да! Запевало был... Самый заглавный Антошка он и был, - оживился Селенгинский.

- И убит все-таки? - жестко спросил Бабаев.

- Что же... их много ведь убито... не он один... Станешь читать список - от одного списка рябь в глазах.

- И вам их всех жалко или только одного этого, Вернигору? - спросил Бабаев.

Он исподлобья, чуть насмешливо глядел на Селенгинского, на его обтянутые скулы и морщинистый лоб. Не знал, что он ответит, и не ждал ответа, просто любовался тем, что такой вопрос задал и что вот теперь движутся его скулы и ершится лоб. И Селенгинский не ответил. Он сделал какое-то заметное усилие всем лицом и сказал:

- От Лободы недавно письмо получил. Пишет, что полк хороший, товарищи, весело... Роту ему там дали... Парень такой, что ему везде хорошо, куда ни кинь... хоть в колодезь.

- А из нашего полка у вас кто-нибудь бывает? - перебил его Бабаев.

- Бы-ва-ет ли?.. - зачем-то досадливо растянул Селенгинский и быстро отрубил: - Никто не бывает. В первое время бывали, теперь нет... - Помолчал и добавил: - Кому охота в лазарет ходить?.. И полк чужой... Кабы полк свой.

Огонек свечи колыхался: все убегал куда-то кверху. Свет от него был какой-то просеянный, жидкий, и в этом свете купалась голова Селенгинского и тоже колыхалась как-то снизу вверх. Но глаза были по-охотничьи внимательны, и Бабаев видел это. Он пробовал отводить от него свои глаза, оглядывал стены, окна, печь в углу - круглую, с медной дверкой, - но все-таки все время чувствовал его, как что-то острое, как гвоздь в сапоге. Чувствовал каждую линию его низко остриженной, лысой спереди головы, изворот ленивых плеч, пальцы руки и тень под этими пальцами - узенькую, кривую; ощущал гладкое полотно его рубахи, холодок железа в его койке. Потом опять встречался с ним глазами, и чем больше смотрел, тем яснее казалась его ненужность, тяжесть, точно глотал его, и он застрял где-то в глотке, ни взад, ни вперед, и избавиться от него трудно: вот он лежит, смотрит и ждет.

"Внизу, в солдатских палатах, теперь спят уже, - думал Бабаев, дальше, за площадью, в городе, тоже спят... может быть, и не спят - живут, но это не то, это чужое, не важное: только вот это, что здесь, - важно... Эта круглая голова, жилы на шее, костяшки пальцев... койка эта, белые стены... и зачем здесь горит свечка - тоже важно... Если бы не было здесь Селенгинского, с площади не видно было бы даже, есть ли здесь окна..."

- Так что вам... вы не обижены, что я пришел? - запнувшись, спросил Бабаев. Не знал, зачем спросил, только чувствовал, что куда-то пойдет сейчас, закрывши глаза, и что ему все равно, куда он пойдет.

- Вам-то можно бы было и раньше прийти, - не поворачивая к нему головы, медленно сказал Селенгинский. Может быть, так просто сказал, - конечно, нужно было раньше прийти - ведь он его ранил, - может быть, ни о чем больше и не думал Селенгинский, но Бабаева точно ударило хлыстом между глаз. Он заметил вдруг, чего не видал прежде: плоское ухо Селенгинского и пучок белесых волос в нем, косые пятна света на его рубахе, рыжее одеяло, как оно завернулось углом и обвисло, как слоновье ухо... И еще что-то такое - мысли под черепом Селенгинского, темные мысли, которые прояснятся сейчас, вспыхнут сейчас все, если он скажет... Только теперь и нужны ему, а больше никогда и ни на что не нужны, только теперь, - скажет, и больше уже не будет в нем Селенгинского.