Лето кончалось, предстояла осень. Мы так много сделали, что время прошло незаметно. Для заполнения наших часов нам хватало самих себя. Когда появлялись чужие дети, когда устраивались игры и все скакали и прыгали по лужайке, Матильда стояла в стороне и безучастно глядела на это. К соседям мы ездили не столь часто, как в прошлом году, да и не испытывали такого желания.
Однажды мы втроем оказались у выхода из длинного, увитого лозами прохода в сад. Матильда и я стояли совершенно одни у самого выхода, Альфред был занят тем, что очищал запачкавшиеся таблички, висевшие на стволах деревьев, и перебирал упавшие неспелые плоды, раскладывая хорошие и плохие в разные кучки. Я сказал Матильде, что скоро кончится лето, что дни будут все быстрее укорачиваться, что скоро наступят холодные вечера, а потом эта листва пожелтеет, виноград соберут, и наконец настанет день возвращения в город.
Она спросила меня, неужели мне не хочется вернуться в город. Я сказал, что не хочется, что здесь так хорошо, а в городе, мне кажется, все будет иначе.
— Здесь в самом деле очень хорошо, — отвечала она, — здесь мы все гораздо больше вместе, а в городе появятся посторонние люди, мы будем разъединены, и будет казаться, что мы приехали в какой-то другой край. Но все-таки величайшее счастье — любить кого-нибудь.
— У меня нет больше ни отца, ни матери, ни сестер, ни братьев, — отвечал я, — поэтому я не знаю, каково это.
— Любят отца, мать, братьев, сестер, — сказала она, — и других людей.
— Матильда, неужели ты любишь и меня? — спросил я.
Я никогда не говорил ей «ты», не знаю, как вырвались у меня эти слова, казалось, их вложила мне в уста какая-то посторонняя сила. Не успел я произнести их, как она воскликнула:
— Ах, Густав, Густав, так сильно, что и сказать нельзя!
У меня ручьем хлынули слезы.
Она подбежала ко мне, прижалась мягкими губами к моему рту и обвила мне шею юными своими руками. Я тоже обнял ее и прижал эту стройную девочку к себе с такой силой, что, казалась, не смогу выпустить ее из объятий. Она задрожала в моих руках и вздохнула.