Галдин постоял некоторое время в нерешительности. Он почему-то робел перед встречей с Анастасией Юрьевной. Ему казалось, что они не видались целую вечность. Он даже забыл ее голос, только что-то родное и беспомощное осталось от нее в воспоминаниях. Бедная, сколько она, должно быть, пережила за это время. Он все-таки эгоист. Он ничем не постарался облегчить ее страдания… Любит ли он? — спросила его Сорокина. Конечно… любит! Разве можно задавать такой вопрос. Конечно, любит. Ведь недаром у него теперь так бьется сердце…
Он быстро прошел кабинет и столовую, потом открыл дверь в спальню.
В спальне были спущены шторы, горела лампа под красным абажуром. В розовой полумгле Григорий Петрович не видел сидящей в кресле женщины.
— Это ты? — спросила она.
Его поразил ее голос. Очень звонкий и возбужденный.
— Да, это я… ты ждала меня? — в смущении, волнуясь, сказал он, подходя к ней и всматриваясь в ее черты.— Ты мало изменилась… Даже румянец горит на твоих щеках…
Она оперлась руками на ручки кресла, наклонившись вперед, впилась в него глазами. Грудь ее высоко поднималась, можно было услышать, как бьется ее сердце. Кругом нее колебалось красное марево, сильно пахло духами, воздух был тяжел и душен.
— Ну вот ты и со мной,— говорила она, беря его за голову и заглядывая ему в глаза,— ну вот мы и вместе…
— Да, вместе,— отвечал Галдин.
Он не понимал того, что говорит. Он смотрел на нее как на чужую. Вот это ее глаза, ее нос, ее губы… Да, да,— это она, его Настя…
— Что же ты молчишь? Мы так давно не видались,— говорила Анастасия Юрьевна,— какое ужасное время мы пережили… Но вот теперь мы вместе; и мне хорошо… О чем же ты думаешь?
Он смущенно отвел глаза.
— Так, ни о чем… я думаю о том что ты говоришь.
Ему тяжело было бы сознаться ей, что он не может найти в себе былой страсти, былого восторга. Он явственно чувствовал теперь ее дыхание — это дыхание говорило ему и действовало на него больше, чем ее слова. Теперь он всюду ощущал запах спирта. Этот запах, казалось, пропитал собою все предметы в спальне — кресло, в котором она сидела, ее платье, самый воздух и красный свет лампы. Галдин, привыкший много пить, далекий от изнеженной брезгливости, чувствовал, что задыхается. Теперь он иными глазами смотрел на нее — все в ней он объяснял действием вина, даже ее радость при его появлении. Бессознательна гладил ее по руке, но не мог начать говорить, не знал, почти забыл, зачем он приехал.
— Я так ждала тебя,— говорила она громким шепотом,— я думала, что ты сумеешь меня вытащить из этого омута. Но ты молчишь…— Она замолкла, глядя широко раскрытыми глазами на огонь лампы.
— Что с тобой? — спросил Григорий Петрович, с подчеркнутой нежностью целуя ее руки.
— Я молчу,— говорил он,— потому что сам не знаю, как мог пережить эти дни, потому что я потерял голову, потому что я запутался, я ничего не понимаю… Я умею любить, могу быть любовником, мужем, но наши отношения для меня необъяснимы…
И крикнул, точно хотел сам убедить себя:
— Едем же, едем! Сейчас, сию минуту, пока не поздно…
Она все молчала, не сводя своих глаз с красного пламени, потом промолвила совсем тихо:
— Возьми свой корнет и сыграй…
— Сыграть на корнете?
— Да, да, помнишь, то, что мы играли…
Он растерялся:
— Теперь играть? Но ведь нам нужно сговориться, нужно решить… Скоро приедет твой муж, и тогда будет поздно… Пойми ты!
Она покачала головой.
— Ты оставил у меня свой корнет, вот он тут… Возьми его — сыграй… Ты не хочешь? Нет?
— Но пойми же!..
Тогда она упала на спинку кресла и закрыла глаза. Она не плакала, но губы ее были плотно сжаты, ноздри вздрагивали, на лбу образовалась глубокая складка.
— Уходи, уходи,— простонала она.
Григорий Петрович вскочил на ноги. Он начинал терять самообладание.
— Боже мой, если хочешь, я готов играть,— воскликнул он,— я сделаю все, что ты захочешь, но нужно же когда-нибудь освободиться… Слышишь — освободиться! Теперь я говорю тебе, что больше не в силах тянуть это, что надо положить предел его глумлению… глумлению этого животного, этого шарлатана!..
Зачем он бранил Карла Оттоновича, он не знал. Ему нужно было на ком-нибудь вылить свое раздражение. И он осыпа́л фон Клабэна самыми ужасными оскорблениями, посылал ему самые страшные проклятия. Во всем оказывалась виноватой эта глупая жирная физиономия!
Анастасия Юрьевна не слушала. Она не шевелилась, не пробовала его остановить. Она осела, жалкая улыбка сморщила ее губы. Наконец, заметив, что Анастасия Юрьевна неподвижна, он подошел к ней и дотронулся до ее руки.