Он быстро прошел кабинет и столовую, потом открыл дверь в спальню.
В спальне были спущены шторы, горела лампа под красным абажуром. В розовой полумгле Григорий Петрович не видел сидящей в кресле женщины.
— Это ты? — спросила она.
Его поразил ее голос. Очень звонкий и возбужденный.
— Да, это я… ты ждала меня? — в смущении, волнуясь, сказал он, подходя к ней и всматриваясь в ее черты.— Ты мало изменилась… Даже румянец горит на твоих щеках…
Она оперлась руками на ручки кресла, наклонившись вперед, впилась в него глазами. Грудь ее высоко поднималась, можно было услышать, как бьется ее сердце. Кругом нее колебалось красное марево, сильно пахло духами, воздух был тяжел и душен.
— Ну вот ты и со мной,— говорила она, беря его за голову и заглядывая ему в глаза,— ну вот мы и вместе…
— Да, вместе,— отвечал Галдин.
Он не понимал того, что говорит. Он смотрел на нее как на чужую. Вот это ее глаза, ее нос, ее губы… Да, да,— это она, его Настя…
— Что же ты молчишь? Мы так давно не видались,— говорила Анастасия Юрьевна,— какое ужасное время мы пережили… Но вот теперь мы вместе; и мне хорошо… О чем же ты думаешь?
Он смущенно отвел глаза.
— Так, ни о чем… я думаю о том что ты говоришь.
Ему тяжело было бы сознаться ей, что он не может найти в себе былой страсти, былого восторга. Он явственно чувствовал теперь ее дыхание — это дыхание говорило ему и действовало на него больше, чем ее слова. Теперь он всюду ощущал запах спирта. Этот запах, казалось, пропитал собою все предметы в спальне — кресло, в котором она сидела, ее платье, самый воздух и красный свет лампы. Галдин, привыкший много пить, далекий от изнеженной брезгливости, чувствовал, что задыхается. Теперь он иными глазами смотрел на нее — все в ней он объяснял действием вина, даже ее радость при его появлении. Бессознательна гладил ее по руке, но не мог начать говорить, не знал, почти забыл, зачем он приехал.
— Я так ждала тебя,— говорила она громким шепотом,— я думала, что ты сумеешь меня вытащить из этого омута. Но ты молчишь…— Она замолкла, глядя широко раскрытыми глазами на огонь лампы.
— Что с тобой? — спросил Григорий Петрович, с подчеркнутой нежностью целуя ее руки.
— Я молчу,— говорил он,— потому что сам не знаю, как мог пережить эти дни, потому что я потерял голову, потому что я запутался, я ничего не понимаю… Я умею любить, могу быть любовником, мужем, но наши отношения для меня необъяснимы…
И крикнул, точно хотел сам убедить себя:
— Едем же, едем! Сейчас, сию минуту, пока не поздно…
Она все молчала, не сводя своих глаз с красного пламени, потом промолвила совсем тихо:
— Возьми свой корнет и сыграй…
— Сыграть на корнете?
— Да, да, помнишь, то, что мы играли…
Он растерялся:
— Теперь играть? Но ведь нам нужно сговориться, нужно решить… Скоро приедет твой муж, и тогда будет поздно… Пойми ты!
Она покачала головой.
— Ты оставил у меня свой корнет, вот он тут… Возьми его — сыграй… Ты не хочешь? Нет?
— Но пойми же!..
Тогда она упала на спинку кресла и закрыла глаза. Она не плакала, но губы ее были плотно сжаты, ноздри вздрагивали, на лбу образовалась глубокая складка.
— Уходи, уходи,— простонала она.
Григорий Петрович вскочил на ноги. Он начинал терять самообладание.
— Боже мой, если хочешь, я готов играть,— воскликнул он,— я сделаю все, что ты захочешь, но нужно же когда-нибудь освободиться… Слышишь — освободиться! Теперь я говорю тебе, что больше не в силах тянуть это, что надо положить предел его глумлению… глумлению этого животного, этого шарлатана!..
Зачем он бранил Карла Оттоновича, он не знал. Ему нужно было на ком-нибудь вылить свое раздражение. И он осыпа́л фон Клабэна самыми ужасными оскорблениями, посылал ему самые страшные проклятия. Во всем оказывалась виноватой эта глупая жирная физиономия!
Анастасия Юрьевна не слушала. Она не шевелилась, не пробовала его остановить. Она осела, жалкая улыбка сморщила ее губы. Наконец, заметив, что Анастасия Юрьевна неподвижна, он подошел к ней и дотронулся до ее руки.
— Настя,— окликнул он ее,— тебе дурно, Настя?
Она тихо ответила:
— Нет, мне хорошо, я только очень устала…
Ее голос был слаб, еле слышен.
— Тебе, может быть, дать что-нибудь?..
— Да, пожалуйста… вот там в тумбочке… несессерчик… {86}
Она опять улыбнулась, как ребенок, задержав его руку в своей руке.
— Ты не сердишься? Нет? Не нужно сердиться… Видишь, какая я теперь жалкая… Ну, поцелуй меня…
Григорий Петрович коснулся губами ее лба. На лбу выступил холодный пот.
Потом пошел за несессером. Открыл ночной столик и замер. Там стояло несколько пустых бутылок из-под коньяка. Он почувствовал, что силы изменяют ему, что глаза застилает серая муть. В горле пересохло.
— Скорее же! Да скорее,— нервничала она,— ты даже морфия не можешь мне дать…
Потом добавила твердо и громко:
— Я знаю, ты меня уже не любишь… Не любишь,— повторила она еще громче.
Он молчал.
Совсем пусто было в душе Григория Петровича. Только иногда он ощущал почти физическую боль, точно кто-то нарочно тянул его за больной зуб, и тогда он повторял бессмысленно:
— Кончено, кончено…
Что кончено, он не мог бы сказать, да это и не было важно, ему просто приходило на ум это слово: кончено…
А потом опять являлось оцепенение, даже не оцепенение, а полное безразличие.
Когда он ушел от Анастасии Юрьевны, забыв попрощаться с нею, он понимал только, что она больна и что сейчас ничего нельзя поделать. Он так и сказал Сорокиной, потому что все же пошел к ней, как было между ними условлено.
— Она не может ехать,— спокойно сказал он и сел на стул против вдовы,— она слишком слаба…
— Но ведь у нее нет никакой болезни,— настаивала удивленная его спокойствием Фелицата Павловна.
— Может быть… но все-таки уговаривать ее бесполезно… Вы мне дадите чаю?
И он пил чай, ел клубничное варенье и говорил о посторонних вещах, как человек, у которого все обстоит благополучно.
Потом вернулся домой и лег спать. Во сне ему приснилась какая-то чепуха: будто он живет в приморском городе и этот город и есть его Прилучье. Ему нужно торопиться: он уезжает пароходом на зиму в Петербург и просит какого-то еврея доставить к нему Анастасию Юрьевну. Но приехав в Петербург, он получает по беспроволочному телеграфу извещение, что Анастасия Юрьевна испугалась и не хочет ехать к нему. Тогда он посылает за нею своего друга, похожего на акцизного Фому Ивановича, и говорит, что он, Галдин, при смерти и вызывает ее к себе. Она — в ужасе и едет к нему…
Этот сон приснился ему под самое утро, он проснулся под его впечатлением.
«Дурацкий сон»,— решил Григорий Петрович и больше не думал о нем. Этот сон точно завершил его мысли о возможности совместной жизни с Анастасией Юрьевной.
Потом Галдин решил, что ему нужно осмотреть свой лес. Заканчивали вырубку того участка, который он продал фон Клабэну. Стучали топоры, пищала пила. Густой смоляной запах разлился вокруг. Прямые, голые, как столбы, сосны падали с тягучим скрипом и увлекали в своем падении тоненькие мохнатые ели.
Несколько мужиков в белых полотняных рубахах, с лицами, похожими на деревянных богов,— так они были крепки и грубы,— сидели верхом на поваленных деревьях и тяпали топорами, обтесывая кору, сбивая ветви. Из нижнего ствола получались шпалы и бруски, из верхушек — лафетки и тензеля. Всюду сочилась душистая древесная кровь и летели в стороны белые щепки. Галдиновский лесник отбивал на пнях метки «Г. Г.», чтобы никто не мог срубить дерева незаметно.