Выбрать главу

— Тридцать злотых  {23} дашь, и добре будет,— морща в улыбку маленькое лицо свое, отвечал мужик.

— За кошку-то? — смеялся Руман, и все смеялись вслед за ним.

Пан Лабинский оказался красивым мужчиной с тонким благородным лицом, которому очень шел загар и белые длинные усы. Сестра его, напротив, не понравилась Галдину. Она была маленькая, сухонькая, с остреньким носиком, злыми серыми глазами, плотно поджатыми в неизменно презрительной гримасе губами.

«Заноза»,— подумал про себя Григорий Петрович.

Кадет и гимназист слезли с седел и разговаривали с девицами по-польски. Амазонка осталась в седле. Ей, должно быть, было не более шестнадцати лет. Поймав на себе взгляд Григория Петровича, она залилась ярким румянцем и в смущении наклонилась над шеей лошади.

Те, что сидели в коляске, очевидно, были однолетками. Одна широкая, крепкая, с хорошо развившейся грудью, с открытым здоровым лицом и целой копной золотых волос; другая поменьше, изящнее, с лицом продолговатым и строгим, с глазами карими и большими, как два глубоких озера. Она-то более всего и понравилась Галдину, снова напомнив ему чем-то неуловимым Анастасию Юрьевну.

Он не мог понять того, что они говорили, и это раздражало его. Ему было неприятно, что барышни оказались польками. Он по старой офицерской привычке недолюбливал поляков. Кавалеры часто поглядывали в сторону галдинской коляски — кадет несколько робко и с почтением к офицерским погонам, гимназист довольно нагло. Это был высокий субъект с длинными руками и ногами, с подслеповатыми глазами и нездоровым цветом лица. Он имел вид не в меру пожившего человека; у кадета, напротив, лицо непрестанно улыбалось наивной детской улыбкой. Пан Лабинский и сестра его сидели молча.

Паром медленно подплывал к противоположному берегу, где на круче, подпертый бревенчатыми сваями из лозы, возвышался белый каменный костел, а рядом низенький деревянный домик пана пробоща  {24} . Въезд на гору, уложенный камнями, все же был довольно крут.

У сходней ждало несколько подвод, возвращавшихся обратно, из-за них произошла суматоха, когда пришлось съезжать с парома. Осман и Орел рванули первыми, зацепив колесами своей коляски колеса линейки пана Лабинского. Барышни вскрикнули, готовые выскочить в воду, кучера начали ругаться, а Григорий Петрович, красный и сконфуженный, схватил Антона за шиворот и стал трясти его.

Но все обошлось благополучно: коляска, красиво завернув на подъеме, помчалась по главной улице местечка, а линейка остановилась у костела, где ее сейчас окружила празднично разодетая толпа богомольцев.

Церковь возвышалась на другом краю местечка. Галдину пришлось проехать до самого конца главной улицы, останавливая на себе внимание всех местных жителей и приезжих. На него смотрели с изумлением и любопытством, кланялись и провожали глазами, громко делая свои замечания относительно самого барина, его лошадей и упряжки.

У ограды церкви к Галдину подошел пьяненький мужичонка и, держась обеими руками за крыло экипажа, в упор уставился на офицера.

— А я тебя знаю,— сказал он, покачнувшись,— ты прилукский барин… как же — я знаю… там мне с тебя следывает два целковых, я у матки твоей дрова пилил… как же, я помню…

Григорий Петрович махнул на него рукой и поспешил скрыться в дверях храма. Он отнюдь не был религиозен, но ему казалось необходимым побывать в церкви, как местному помещику и прихожанину, и этим оказать уважение священнику — духовному пастырю и представителю православия в иноверческом крае. И хотя попов и вообще духовенство он привык презирать еще будучи в корпусе, но почему-то ему казалось нужным своим примером поддерживать это уважение к духовной власти у крестьян. Он не то чтобы был убежден в этом, но просто откуда-то знал, что так должно. Кроме того, он надеялся встретиться в церкви с Анастасией Юрьевной.

V

Служба началась уже давно, храм был полон молящимися. По правую руку от входа стояли мужики, по левую — бабы. Баб было гораздо больше мужиков. Как и на пароме, многие из них держали на руках плачущих ребят. Как и на пароме, невыносимо было душно, пахло дегтем и овчиной и трудно было пробраться вперед, несмотря на то, что офицеру все старались дать дорогу. Наконец с большим трудом удалось Галдину взойти на левый клирос, где обыкновенно стояла вся местная аристократия; на правом помещался хор. Не будучи ни с кем знаком, Григорий Петрович смущенно стоял в углу у хоругвей, оглядываясь и машинально часто-часто крестясь. Но никто из присутствующих, к крайней его досаде, не напоминал ему собою юную графиню.

Ближайшим его соседом оказался небольшого роста полный господин с румяным лицом и русыми бачками. Одет он был в форму почтово-телеграфного чиновника и вид имел весьма самодовольный. Он держал перед собою форменную свою фуражку и непрестанно наклонялся к уху рядом стоящей девицы, говоря ей что-то забавное, девица жеманно прикрывала рот платочком и отвечала ему молящим шепотом:

— Ах, право, ах, оставьте, пожалуйста.

На ней было розовое платье с кружевцами, на руках кружевные митенки  {25} , на пышной прическе торчала большая соломенная шляпа с красными маками. Если бы не большой, до ушей, рот, усики, черный пушок на подбородке и большие, хотя и белые клыкообразные зубы, ее можно было бы назвать миловидной. Голос у нее был резкий и несколько хриповатый, она никак не могла совладать с ним, поэтому шепот ее походил на громкий говор. По другую ее сторону, поглаживая рыжую бороду, стоял акцизный чиновник  {26} , неимоверно плотный и неимоверно высокий. Он все время молчал, хотя незаметно было, чтобы он молился или о чем либо думал.

Дальше, ни на минуту не успокаиваясь, поводя бедрами и головой, стояла дама в синем платье. Лица ее Галдин не мог видеть, но по фигуре решил, что она пожилая и некрасивая. Рядом с нею, устало покачнувшись вперед, но с заметной еще военной выправкой, стоял господин в тужурке цвета хаки  {27} и высоких ботфортах.

Его, как видно, донимали с обеих сторон, так как кроме дамы в синем к нему обращалась то и дело другая особа — совсем маленькая, совсем щуплая,— очевидно, его жена. Она пищала тоненьким обиженным голосом:

— Костька, побей Ваню, он в носу ковыряет, слышишь, Костька!

И при этом пришепетывала.

Все эти люди были заняты своими делами, своими разговорами, пришли в церковь, точно в гости, чувствовали себя здесь вполне свободно.

Вышел из алтаря священник. Он снял ризу, оставив только епитрахиль  {28} . Волосы у него не успели еще отрасти и торчали вверх, глазки воровато бегали из стороны в сторону. Он остановился перед толпой и стал говорить проповедь. Говорил тихим сдавленным голосом что-то о боге, о православии, о еретиках и мял в смущении свернутую трубочкой бумажку. Галдин пытался вникнуть в его речь, но ничего не разобрал. Тогда ему стало невыносимо скучно, он сразу почувствовал, что совершенно немыслимо стоять в такой духоте, что публика, в которую он попал,— хамы и ничтожество, а мужики — тупые животные, которым, что ни говори, все равно ничего не поймут, и ему захотелось поскорее на свежий воздух.

— Виноват,— сказал он, толкая в плечо почтового чиновника и почти с ненавистью глядя в его благодушное пухлое лицо.