Я часто ходил мимо собакинского магазина — добротного кирпичного здания постройки 1880-х годов, и бабушка даже покупала мне, детсадовцу, цветные карандаши в этом самом магазине, торгующем уже не галантереей, а письменными принадлежностями. Но при этом бабушка редко, будто разве что по ошибке, упоминала о своем купеческом происхождении — наверное, было ей боязно. Да и лучше уж лишний раз смолчать — на всякий случай, так оно вернее будет, покойнее.
Она без утайки, с некоторой даже рисовкой, могла рассказать, к примеру, что при Сталине, будучи конторской служащей на меланжевой фабрике, была облечена «доверием органов»: еженедельно докладывала «кому следоват», о чем говорят в конторе, особенно — директор и его замы; как однажды кого-то из начальства «среди бела дня» вывели под руки двое граждан из «энкавэдэ»…
— Вот так-то, Санёга, а все думали, что я обычная конторская пигалица, а я не обычная была, меня в энкавэдэ ценили, даже выдвигать хотели на учебу, чтобы, значит, мне в начальство пройти, но я не захотела, — с гордецой вспоминала бабушка.
Уже потом, будучи студентом, ближе к середине 80-х, я с тихим ужасом осознал, «доперло» до меня, что любимая моя бабушка была самой настоящей осведомительницей, давала показания, благодаря которым людей отправляли в лагеря… А кого-то, быть может, и на расстрел. Когда я понял это, мне стало очень жалко бабушку, так невыносимо жалко, что я рванул незамедлительно в Егорьевск и принялся неуклюже утешать бабушку, я думал, что она переживает и всякий раз слезно кается на исповеди в церкви — в том кается, что когда-то доносила на свое фабричное начальство.
Но бабушка, обнаружил я, вовсе не терзалась прошлым, ибо греха в нем никакого не видела, хотя и советскую власть недолюбливала. Но, считала бабушка, какая бы власть ни была, подчиняться ей — совершенно правильно, и умный человек против власти не пойдет. А на все остальное — Божья воля, и воля эта совершается с обязательной неумолимостью. И радовалась бабушка, словно ребенок малый, когда ей удавалось заприметить вокруг признаки исполнения Божьей воли.
— В книге Библии про все-все наперед написано, — говорила бабушка мне, шестилетнему, протирая извлеченные из чулана иконы после папы-маминого отъезда. — А написано там, Сашуля, что будет дальше с людьми. И люди постепенно только понимают, верить начинают, когда все это наяву сбывается. Вот как так, а? Небо затянуто будет паутиной! А? Это в Библии написано. А ведь это о проводах сказано-то, вот оно что на самом деле! Сейчас ведь как вверх на небо посмотришь, так и видишь провода от столбов. И еще написано такое в книге Библии: один человек скажет, а другие его за тридевять земель слышать будут. Это ведь, Саша, про радево сказано, про телефоны, про телевизоры. Видишь, как все сбывается.
— А мы в школе будем проходить эту книгу Библию? — спрашивал я.
— Нет, не будете. Мы раньше в гимназии женской проходили, а вам это ни к чему.
— Почему ни к чему, если там все правильно написано?
— Почему, почему… Начальство так решило, что ни к чему. Это, Саша, не твоего и не моего ума дело, — строго говорила бабушка.
Но добавляла, что придет время, и все старое назад вернется, и книга Библия — тоже.
А тогда я привыкал постепенно, что самое интересное и главное — это не моего ума дело. И привык потихоньку. И мне расхотелось читать книгу Библию, раз это не моего ума дело. А ждать, когда вернется к нам книга Библия мне было скучно, и я читал то, что разрешало начальство.
Конечно, бабушка не больно-то распространялась в разговорах со знакомыми или соседями про свои отчеты в отдел НКВД на меланжевой фабрике. А то еще, чего доброго, ее обходить начнут, сторониться.
И свое собакинское происхождение бабушка таила даже от церковных кумушек, с которыми по субботам, до и после всенощной, обсуждала всю-всю ихнюю, да и свою родословную. Скрывать купеческое звание деда, гильдейного Димитрия свет Собакина, было нетрудно: самые старые бабки либо сидели дома и там молитвы шептали, либо перемерли. А те старухи, что помоложе, династию Собакиных если и помнили, то смутно, по каким-то детским своим сполохам воспоминаний.
Но однажды темным осенним вечером семидесятого, идя домой из детского сада, мы с бабушкой зашли в старинное здание музея, где работала бабушкина знакомая, маленькая, сухонькая старушка с буклями седых волос, которую бабушка называла странным именем — Эстер. В имени этом мне, маленькому, чуялась опасность какая-то… Они с бабушкой разговаривали о чем-то своем, а я разглядывал чучела волка, рыси и медведя, огромного орла, сову и ястреба, а потом вдруг поднял глаза и увидел дореволюционное фото нашего городка. И там, на большом фото, на фасаде одного из магазинов, прочел на вывеске: «Собакинъ». «Бабушка, смотри, Собакин! Это что же, наш был магазин?» — стал я прямо в музее допытываться у бабушки, от которой часто слышал фамилию ее мамы — Собакина.