Выбрать главу

— Да уж знаем, знаем, Николай свет Макарыч! Пойдем, а? Прощевайте, Мария Дмитриевна!

«Придет наутро усталый, глаза красные, посадит меня и еще кого-нито из нас на колени, водкой от него пахнет и машинным маслом, гарью да потом, — вспоминает бабушка. — Ладошку разожмет у меня перед носом — а там кругляшки желтые, с красноватым отливом. И царева голова на них. Золото. Вот почему говорили все, что у отца моего — руки золотые, это я так тогда думала».

Знать, на черный день откладывались и «золингеновские» инструменты: ножницы по металлу, долота, клещи, маленькая пила, разновеликие молотки… Не иначе как Николай Макарыч готовился в случае чего и послесарить, и постолярничать ради пропитанья семьи. Не только водку пить умел этот весельчак неунывающий.

Все это бесценное добро — каленый, иссиня-черный инструмент, отливающий тускло и солидно своей породистостью, да с мелкой-мелкой гравировкой «Solingen» — я тоже обрел в чулане, уже будучи школьником.

И вот из этого-то сладковато-затхлого чулана под Новый Год — тот, что с 1969-го на 1970-й — извлек папа сей достославный, достохвальный самовар с медалями. А как же? Надо ведь такую великую семейную реликвию по назначению использовать, да и порассказать друзьям московским будет что, когда мы в столицу наконец переберемся.

Отыскал папа в изъеденном жучками шкафу и гарднеровские чашки с земляникой, и заварочный чайничек такой же, и сахарницу, и молочник с масленкой, вареничницу… Должна же у заслуженного самовара-медалиста быть соответствующая, приличествующая его второму рождению, компания.

Появление самовара в «передней избе» четко совпало в моей памяти с разговорами взрослых, которые обсуждали нечто очень важное и диковинное: «Перепись населения, это ж надо, а!?»

— Что такое перепись населения? — приставал я к маме-папе.

— Это, Саша, когда всех людей считают, чтобы узнать, сколько их живет на свете, — отвечали мама-папа.

И я сразу вспоминал недавно прочитанную мной самостоятельно сказку про то, как Козленок считал до десяти, как его чуть не утопили за это в озере другие животные, потому что — «Он нас посчитал!»

А тетеньке, которая постучала к нам в окошко и записала в большой журнал всех нас поименно, вовсе не было страшно, что мы утопим ее за это. Или причиним какое-нибудь другое зло. И тетенька, между прочим, считала не до десяти, как Козленок, а страшно сказать, до скольких! А мама с папой шутили с ней, и тетенька смеялась радостно.

— Нас двести пятьдесят миллионов, вот сколько! — сказала мама победительно. — По радио сказали, когда вы еще спали, ребята.

Самовар с тех пор так и остался стоять на столе в «зале» — большой комнате, которую бабушка величала то «горницей», то «передней избой». Простоял он всю зиму и весну 70-го, а ближе к лету папа отнес его в сарай, где была устроена «дача». Здесь гостей потчевали не только вином, но и чайком из самовара. Даже для ветхозаветного Егорьевска полувековой давности это было что-то особенное: сарай, «Черные глаза» и — «царский» самовар…

Гости любили сидеть у нас «на даче».

А в Мексике (я то и дело слышал это «сик-сик») шел чемпионат мира по футболу. Мама и папа в разговорах упоминали загадочные, порой смешные, не наши имена: «Пеле», «Ривелино»…

И еще — «Качалин», «Бышовец», «Хмельницкий».

Помню, усаживаясь смотреть очередной матч, папа говорил маме с предвкушением: «Я — за чехов!» И мама покорно, уныло вздыхала в ответ: «Ну, а я — за румынов». Папа за румынов болеть не хотел, он в конце войны, весной сорок пятого, был ранен в Румынии, а теперь эти самые румыны не хотели с нами водиться так, как предлагали водиться мы. Чехи тоже совсем недавно не хотели, но «с ними мы сладили», — так говорил папа.

После какой-то игры, особенно увлекательной и, кажется, решающей, мама сказала мне:

— Ну, всё. Теперь Саша, ты увидишь такой футбол только через четыре года. Когда закончишь третий класс.

Для меня это было все равно, что через сто лет. Или даже — тысячу. Это было непредставимое для моего детского умишка расстояние во времени.

Кажется, в разгар июля фронтовые друзья устроили папу в газету «Лесная промышленность», и из Егорьевска, который папа называл небрежно — «Сто первый километр», родители вместе с Катей переехали поближе к Москве, в пригородный райцентр, где им дали крохотную угловую однушку.

Папе простительно было так отзываться о Егорьевске, никто его не укорял, ведь это мама моя родилась тут, в этой избе, а он был родом издалека, из города Осы, что под Пермью, а мама его старенькая доживала свой век в Кривом Роге, на Украине. Это сказочное название города — «Кривой Рог» — я слышал постоянно, папа все собирался да собирался навестить свою больную маму, скучал… Он нет-нет да и затевал с мамой разговоры о том, какие гостинцы надо бы отвезти в Кривой Рог: