— Знаю я, знаю. А вот еще говорят, что холеру комары разносят. Мне кажется, врут.
— Конечно, врут, — охотно согласился дядя Миша. — Мне в армии говорили, на Каспии, что это не холеру, а малярию комары переносят, и то — не всякие комары, а только очень большие. Вот их надо бояться.
— Ну, вот еще и малярии нам не хватало! — занервничала бабушка.
— Две эпидемии зараз не бывают, — утешила ее тетя Даша.
— Ну и слава Богу.
На том и разошлись.
— Теперь крысы у нас пойдут, — ворчала как-то раз, в конце лета, бабушка, неодобрительно глядя из бокового окна избы куда-то поверх забора.
Там, за забором, раскинулись «райкины угодья», как бабушка с укоризной именовала обширный земельный надел возле высоченного домины, застившего нам свет круглый год (только в разгар лета солнышко показывалось над коньком дома тети Раи).
— Откуда пойдут крысы, бабушка? — спрашивал я, не веря в возможность такого большого приключения.
— От поросенка. Они всегда там бывают, где поросенок.
— Как же они берутся, эти крысы? — все еще сомневался я.
— Так и берутся. В какашках поросячьих они заводятся. И потом по всем домам разбегаются.
Крысы! Вот здорово! Это ведь мыши, только очень большие. И злые. Воевать с обычными мышами было, конечно, лучше, чем ничего, но потихоньку надоело. Хотелось новых приключений. Хорошо бы крысы пришли к нам с бабушкой! Вот бы их увидеть, да и прихлопнуть веником!
Обычные серые мыши жили у бабушки на кухне и в чулане. О, этот прохладный чулан с покатым полом, с тонким запахом плесени из просевших углов, без единого окошка, где бабушкина голова натыкается впотьмах на подвязанные к потолку мешки с крупой — гречкой, пшенкой, горохом… С мукой и даже «лошадиной солью»! «Ты думаешь, мыши соль жрать не станут? Станут, они все съедят, стервы!»
От мышей бабушка и подвешивала тюки к потолку на веревочке.
«Стервами» бабушка называла только неодушевленные предметы или животных, но ни в коем случае не людей. Например, галдящих галок, облепивших гигантский тополь у тети Раи, волглую кору (вот ведь стерва!), никак не желающую разгораться и растапливать уложенные в печи дрова…
И всякий раз бабушка произносила это универсальное словцо с приличествующей случаю интонацией. Например, ребристая доска, именуемая, если память не изменяет, палкой-скалкой, которой бабушка надсадно «катала» постельное белье (после предварительной просушки угольным утюгом), была «стервой» по-своему, по-особому: досаждающей, норовящей выскользнуть из мозолистых, изломанных бабушкиных рук, и потому стервой именовалась со вздохом, с усталостью — дескать, хоть ты и стерва, но трудовая, родная.
А вот соседские кошки, шмыгающие по бабушкиным грядкам, были настоящими стервами, «без подмеса». Почему-то бабушка была уверена, что кошки поздней весной специально приходят гадить на рыхлых грядках, похожих на вереницу черных перин. Да еще и выкапывают при этом семена, лук-севок, рассаду…
— Ты-ы зачем сюда пришла? — зычно окликала наглую котяру бабушка. — Ши-ить! Шкирь отсюда! Стерва!
Мог ли я, шестилетний, предположить, что совсем скоро это намылившее слух, кажущееся таким безобидным слово, сыграет со мной столь злую шутку, что навсегда оставит болезненную зарубку в моей памяти?..
Я был уверен, что «стерва» — это вполне приличное обиходное слово у взрослых, к тому же бабушка никогда не запрещала мне говорить его.
И, конечно же, привычно и беззлобно бабушка именовала стервами неисчислимых мышей, скребущих в пустотелых, оклеенных толстыми слоями обоев, перегородках между комнатами. Бывало, среди ночи бабушка вдруг шлепала растопыренной пятерней по стене, я просыпался, и бабушка говорила: «Мыши скребут, всю душу вымотали, стервы, ну спи, Саша». Мыши умолкали, но ненадолго, и я снова просыпался от хлопка по стене.
Иногда, зажегши лампадки, бабушка молилась в таинственной полутьме зала, и меня всякий раз подмывало выкобениваться перед ней, корчить рожи, потому что я уже знал, что мне ничего за это не будет. И я кривлялся, прыгал, дразнясь:
— Бабушка, а, а, а!
Лишь иногда бабушка обрывала свое бормотанье, говорила мне укоризненно: «Саша, перестань, пожалуйста, зачем ты дразнишь бабушку?» И я, пристыженный, становился рядом с ней, слушая ее громкий шепот.
Бабушка читала по памяти, в то время молитвослов нельзя было купить даже в церкви, не говоря уж о евангелии или псалтири, а книги эти собакинские, старинные, зачем-то забрал с собой папа (потому и сохранилось, наверно, фамильное евангелие 1904 года, на двух языках — церковнославянском и русском, в синодальном переводе).