В результате набрал я целый трехлитровый бидон и еще немного — в другой.
— Будя, — возвещает дядя Вася. — Ну-ка, показывай свою добычу! Э, да ты как хороший бральщик черники-то насбирал.
Мне от этих слов становится так хорошо на душе и покойно, словно я исполнил весь свой жизненный долг.
— Всё? — спрашиваю с надеждой.
— Будя, — повторяет дядя Вася. — Пошли, Саня.
Идем мы не к мотоциклу, а совсем в другую сторону. Оказывается, тут рядом — родная дяди Васина деревня — Коврево. Как здорово! Мы идем в гости к деревенским старикам.
— Коренная деревня, Саня, исконная, — говорит дядя Вася, отплевываясь от мошкары.
За опушкой — серые избы, колодезный журавль. Рядом с ним стоит высохший высокий дед, смотрит из-под ладони, будто давно поджидал нас. Он сам — как журавль, такой же пожухлый от времени, в картузе старинном, с пиджачке всепогодном да рубахе застиранной. Бороденка седая аж до желтизны, свисает двумя долгими клочьями.
— Здорово, дед Захар! — кричит ему дядя Вася издали.
Тот не шелохнется, молча глядит на нас. Подходим. Неожиданно для меня дядя Вася неспешно крестится куда-то в сторону березовой рощицы.
— Ты не помер еще? — кричит дядя Вася в самое ухо старика.
— Живу помаленьку, — отвечает дедок безо всякой обиды.
А вот папа мой обиделся бы, и бабушка — тоже, наверно.
— Признал меня? — спрашивает дядя Вася. — Ты ж меня просватал в сорок пятом!
— Можа и так, — виновато говорит дед Захар, моргает от смущения — мол, прости, мил человек, не припомню…
Дядя Вася протягивает «Журавлю» папиросу, оба закуривают, садятся на колодезную приступку. (Это я про себя так деда прозвал — Журавль).
Мне очень хочется попить воды из колодца, но я стесняюсь попросить почерпнуть мне ведерко. Они заняты неспешным разговором. Журавль ни с того ни с сего вспоминает барина, как тот хотел построить в деревне электростанцию, да революция помешала.
— Эх ты, дед Захар! — с попреком говорит ему дядя Вася. — Барина помнишь, а как меня после войны просватал, да в город с глаз долой сбагрил — про это забыл.
— Знать, помирать пора, — смиренно отвечает Журавль. — Все уж померли, один я остался из стариков-то.
— А бабка Авдотья на том краю?
— Померла Авдотья.
— Ну что ж… Пойду и я на погост, своим поклонюсь.
Мы идем в ту самую рощу, на которую крестился дядя Вася. Оказывается, там деревенское кладбище, которое дядя Вася почему-то называет погостом. Ноги заплетаются в густой, высокой траве, дядя Вася кряхтит недовольно.
Вот и три креста покосившихся, с «домиком» наверху — две дощечки набиты уголком, будто крыша. Дядя Вася снова крестится, не обращая на меня никакого внимания. Могилы заросли пасынками березы — все усеяно прутиками с редкими листочками.
— Прибраться бы тут, если по-хорошему, да нету времени. Надо до темна воротиться.
Дед Захар ждет нас у колодца:
— Зашли бы в избу-то, молока выпили.
— Нету времени, — снова повторяет дядя Вася.
Случайно опускает глаза в мою сторону и видит мой жалобный взгляд.
— Ладно, дед Захар, угощай нас молоком своим. Козье или коровье?
— Коровье, откуда козы… Давно уж нету тех коз.
Изба у деда — из толщенных серых бревен, вид у них, будто они каменные. В сенях прохлада. Пол из таких широких досок, что ясно: деревья пилили вековые. Доски гладкие, белесые.
— К Пасхе, что ль, скоблил? — кричит в ухо деду Захару дядя Вася. — С ножом на карачках ползал? Умаялся, поди, в одиночку?
— К Пасхе, — кивает старик. — Уж это в последний раз, не доживу я до новой Пасхи-то.
— Доживешь, — говорит дядя Вася с сомненьем.
Мы пьем молоко из алюминиевых кружек, и я начинаю понимать, почему настоящее молоко называют «цельным». Да-да, это молоко, что налил нам из глиняного кувшина дед Захар — именно цельное, и никак иначе. А уж холодное — зубам больно.
И тут глоток застревает у меня в горле, я с болью пропихиваю молоко в живот. Мне вспомнилось, как бабушка говорила, когда я, продрогнув морозной зимней ночью, залезал к ней под одеяло: «Ноги у тебя как у лягушки» — «Почему, бабушка?» — «Потому что у лягушки кровь холодная, ее, лягушку-то, испокон века в молоко опускают живьем, чтобы молоко было всегда холодным, не скисало».