Отец простился с матерью и быстро зашагал к реке. Я бежал рядом с ним. В блеске молний было видно, как от ливня кипит Висла. У берега качалась лодка. На ней отец приплыл с той стороны. Здесь мы с ним расстались. Он притянул меня к себе, несколько раз поцеловал и вскочил в лодку. Я стоял, вглядываясь во мрак, поглотивший отца, напрягал свой слух, чтобы услышать стук весел. Один раз при вспышке молнии мне показалось, что я увидел лодку и в ней силуэт отца.
Я не спал остаток ночи и думал об опасностях, каким мог подвергнуться мой отец. Что, если с ним случилась беда: скажем, перевернулась лодка?.. С трудом дождался рассвета и бросился к берегу. Но что могла мне сказать немая гладь вновь успокоившейся реки?
Тем временем отец перешел границу. Но, уйдя от жандармов кайзера, он попался в лапы жандармов царя. А тогда был у них уговор: выдавать беглецов. Так отец снова очутился в руках своих заклятых врагов.
Не будем говорить о том, как мать встретила эту весть и сколько пролила слез. Начались усердные хлопоты о свидании с узником. В этом матери было отказано. Разрешались только передачи, да и то один раз в неделю. Дни передач нам с матерью казались большими праздниками. Матушка пекла, жарила, укладывала любовно приготовленную снедь в миску, обвязывала все это чистым белым платком. Меня одевала в лучшую рубаху, словно мы и в самом деле шли на свидание. К воротам тюрьмы мы являлись первыми, задолго до положенного часа. Мы приходили всегда раньше, потому что надеялись: авось отец разглядит нас через тюремное окно. Напрасная надежда! Окна были расположены высоко, запылены, да и подходить к ним запрещалось под угрозой смерти. У калитки нас встречали надзиратели. Чаще всего один толстый, посмеивающийся в усы. Я прозвал его "снисходительным", в отличие от других, казавшихся мне очень злыми. Мать низко ему кланялась, бормоча какое-то исковерканное немецкое слово. При этом она протягивала тюремщику не только узелок с едой, но и свои последние копейки.
Как-то надзиратель передал нам маленький клочок серой бумажки со знакомыми и дорогими нашему сердцу каракулями. Этот клочок бумажки, ставший для нас святыней, мать положила в молитвенник. В той записке отец благодарил за передачу, — заметьте, не за передачи. Значит, только один-единственный раз дошел до него узелок матери. Отец писал: "надеюсь на счастье". Что следовало под этим подразумевать? Не знаю. Может быть, побег? Скорее всего — да. О каком же еще счастье может мечтать узник? Помню, мы вернулись домой очень довольные и взволнованные, как будто и в самом деле видели отца. Потекли дни. "Снисходительный" по-прежнему молча принимал передачи, но записок уже не приносил.
Однажды вместо него к матери вышел другой надзиратель и сказал, что никаких передач арестанту Викентию Тынелю приносить больше не нужно. Ей это заявление показалось самоуправством, и она пригрозила пожаловаться самому начальству. Тюремщика такое непочтительное обращение взбесило. Он с бранью ответил, что арестанта Тынеля нет больше в живых — посаженный в карцер и вздумавший там бунтовать, этот арестант застрелен. После этого тюремщик захлопнул калитку. Подошел часовой и пригрозил нам штыком. Мать как-то странно улыбнулась и словно подкошенная упала. Я ревел возле нее, собирая плачем прохожих.
Несколько дней подряд мать, точно помешанная, ходила к тюрьме, ожидая чуда. Боясь за ее рассудок, сердобольные люди увезли ее в Татры, где горный воздух и время вернули матери душевные силы. Спустя несколько лет мы переехали в Варшаву, под кров одной дальней родственницы. Для меня наступили школьные годы, рисовальные классы, первые сходки, крамольные речи… и вот ссылка в отдаленный край.
Да, друзья мои, очень плохо устроен наш мир, — с тоской заключил рассказчик.
Бахчанов слегка коснулся его локтя:
— Не кажется ли вам, Эдмунд, что удел жаждущих свободы не только истолковывать мир, но и изменять его?
— Вот слова, ласкающие слух! — встрепенулся Тынель. — Но с чего же, по-вашему, следовало начинать нам, беспомощным одиночкам?
— Я думаю, с уговора! — пылко сказал Сандро. — Да, да, с уговора. Уговоримся никогда и ни при каких условиях не примиряться с тем, что достойно ненависти.
— Что ж, — согласился Тынель, — начало бесспорно хорошее. И если от меня нужно какое-то скрепляющее слово, то вот оно: я клянусь делать только то, что поможет нашим народам в их борьбе с общим врагом.
Бахчанов проснулся на рассвете. Мысль о начавшихся обысках не давала ему покоя. Куда бы понадежнее спрятать литературу? Одно было ясно: сделать это в самом пансионе невозможно. Слишком мало тут потаенных мест и слишком много глаз.