Едва затихло эхо боя, как Джафар и Ашот привели с собой скуластого казака. Без папахи, с раскосматившейся черной бородой, пленный исподлобья смотрел на распаленные лица крестьян.
— Я бы застрелил шайтана, — говорил Джафар, — если бы он не поднял руки. И тут мы узнали его.
— Донской джигит, должно быть, хорошо помнит лекуневскую почту, — сказал Абесалом, подмигнув пленному. Казак покосился на свана. Еще бы! Можно ли забыть медвежьи лапы этого увальня?!
— Опять ты на нашем пути, Коновалов? — спросил казака Шариф.
— Разве я своей волей?
— Кровь народа своего льешь, злодей.
Коновалов облизнул спекшиеся губы.
— Не таюсь: не губил зазря ваших людей. В бою стрелял, а так не насильничал.
— К народу надо было податься, а ты плелся за кровавым дьяволом, — упрекнул Абесалом.
— Духу не хватало. Винюсь, — бормотал Коновалов и, с тоской взглянув на хмурые лица обступивших его повстанцев, попросил: — Дозвольте, пока жив, письмо в станицу написать.
— Ишь как торопится умереть, — усмехнулся сван. Коновалов почернел в лице:
— Знаю, муки смертные меня ждут. Уж лучше в честном бою голову сложить. Да, видно, не судьба.
— Бой твой нечестный, а мучить тебя не собираемся.
Казак поднял голову и перекрестился:
— То верно: кончать, так сразу. А смерть прошу воинскую, а не разбойничью. Стреляйте, рубайте, но не вешайте. Я ведь не шиш какой, не душегуб, а казак, и деды мои были все как есть добрыми казаками.
— Эх, голова ты садовая! Ни стрелять, ни рубить и ни вешать мы тебя не будем.
Абесалом встал, положил свою тяжелую ладонь на плечо Коновалова и взглянул ему прямо в лицо:
— Не пиши в станицу, донской джигит. Мы тебя домой отпустим. Только дай нам святое слово: больше не подымать руки на народ…
В тот же день, едва солнце завалилось за горы, резвый конь умчал Коновалова…
Донесение о разгроме отряда Чернецова пришло к Воронцову-Дашкову в тот час, когда он получил вызов в Петербург на заседание Государственного совета. Однако наместник никак не мог покинуть Кавказ: железные дороги не работали. Ему по-прежнему приходилось отсиживаться во дворце под тройной охраной.
В один из дождливых вечеров, когда лакеи зажигали свечи в золоченых канделябрах (электрическая станция тоже бездействовала), адъютант доложил, что прибыл Кваков по чрезвычайному и неотложному делу.
— Ну, что еще там у него загорелось? — проворчал наместник.
В отблеске горящих свечей пергаментное лицо Квакова напоминало лицо мертвеца.
— Ваше сиятельство, — пролепетал он, — только что заработал телеграф. К вот первая депеша из Петербурга!
Дрожащей рукой он несмело протянул бумагу. Воронцов-Дашков подошел ближе к свечам.
— Что такое? Монарший манифест?!.
— Так точно, ваше сиятельство… О даровании конституционных свобод! — произнес почти шепотом Иванов.
Воронцов-Дашков всматривался в депешу, словно бы сомневался в ее подлинности.
— Семнадцатое октября… Да еще день-то какой: понедельник! Представляю себе, как это обстоятельство могло потрясти государыню!
По уходе Квакова он в крайнем недоумении передал депешу супруге.
— Можно ли, Элизабет, представить себе большую бессмыслицу?
По мере того как графиня пробегала глазами манифест, выражение ее лица становилось все беспокойнее.
— До какой ужасной поры мы дожили, святые угодники! Просто голова кругом идет. В век Эдисона мы сидим при свечах, а наши курьеры вынуждены мчаться на перекладных, как во времена покорения Крыма. Эта дикая повсеместная стачка, кажется, парализует все, включая даже здравый смысл министров.
Воронцов-Дашков с озабоченным видом стал расхаживать по кабинету.
— Тут несомненно могла примешаться министерская дурь и трусость. Ведь еще на совещании в петергофском дворце эта лисица Витте настойчиво советовал лучше выждать бурю в скверной гавани, чем в бушующем океане. Гаванью он считал конституцию.
— И что же государь?
— По обыкновению не сказал ни да, ни нет.
— И тем не менее манифест подписал.
— Вынужденный зигзаг внутренней политики, не больше. А самодержавие остается, несмотря ни на какие виттевские кунштюки.
— Безусловно. А ликующей публике все же покажитесь.
— Да, как только уточню обстановку в городе…
Кваков уже держал все "нити". Опираясь на ежечасные донесения агентуры, он докладывал наместнику: передовые круги общества недовольны тем, что правительство ничего не говорит об амнистии политическим заключенным. Сильное возбуждение вызвало известие о том, что в Москве народ сам выпустил из Таганки и Бутырок политических узников. А сейчас ораторы призывают манифестантов идти к Метехскому замку и, по примеру москвичей, открыть двери камер.