— И то верно. Где уж. Темно ведь было…
— Как темно? — не понял Алеша.
— Да я ж говорю про то… Ну, зимой-то… Шкворнем по тебе я промахнулся. Сиганул еще я тогда за угол да этаким карамбулем в яму…
Бродяга сделал комический жест и беззвучно засмеялся.
Алеша сочувственно покачал головой:
— Больно ушибся?
— Да нисколечко.
— А чего ж ты полез?
Бродяга развел руками:
— А спроси пьяного…
— Ты что ж, пьян тогда был?
— Выпил для смелости. То ись, малость подпоили…
— Тебя, значит, подговорили укокошить меня, что ли?
— Вроде… Зуб на тебя точат…
— Кто же это?
— Чай, сам знаешь.
— Афонька?
Оборванец нехотя кивнул головой. Алеша засмеялся:
— Ну так чего же ты тянешь? Стукнул бы сейчас сразу, коли за тем послан.
Оборванец изумленно посмотрел на открытое лицо Бахчанова:
— Отгадлив ты. Я ведь в самом деле послан сюда за этим… Вот и сапожный нож. А только не могу я поднять на тебя руку. Совесть не пущает…
— Тогда вот что. Зайдем ко мне, вскипятим чайку, покалякаем.
— Ишь ты как, — пробормотал ошеломленный бродяга и робко шагнул за Бахчановым.
Попивая чай, оборванец с воодушевлением рассказывал:
— Бедно живешь, что и говорить. И нету у меня ничего против тебя. Нищету не поделили, что ли? Да ты-то ведь не нищий, а вот я хуже нищего. За сотку водки убить готов. А ведь был рабочим человеком. У Берда работал… Выгнали, и пошло все прахом. Иной раз подумаешь: неужто конец? Неужто не вернуться в люди?!
— А почему же нет? Надо взять себя в руки, а люди помогут.
— Люди! Они только и знали, что толкали меня в яму, — озлобленно сказал бродяга.
— Разные люди бывают.
— Пожалуй, что так. Теперь я вижу. Ты ведь не из тех. Не из афонькиных… «Иди-кась, Прохор, говорят, укокошь парня, а уж мы тебя ублаготворим». Слыхано ли дело, мне, маляру Сухохвостову, убить человека! Спрашиваю их: а за што душу христианскую губить должен, могу знать? А они мне: «А разве не видел, как в „Вязьме“ нашего атамана при всем честном народе тот молокосос поносил?!» Видел, — отвечаю, — был там в то время. «Ну так вот, — говорят, — пусть не повадно другим будет, надо кровью смыть такое оскорбление». Пробую урезонить: побить еще куда ни шло, но как можно убивать? А они мне: «Не твое дело в тонкостях разбираться. Не задарма же водку нашу пьешь». Верно, — упорствую я, — водочка хоть мне и мила, да каторга горька. Ну, тут они со мной заговорили ласково. «Не бойся, — подбадривают, — на каторгу не осудят тебя, Ермилыч. Даже в тюрьму не сядешь.
Кончаешь-то недруга царева, смутьяна треклятого. И простится, мол, тебе за это и на том и на этом свете. А Мокий Власыч поможет дело замять…»
— Постой-ка, — прервал Алеша рассказ бродяги, вспомнив в эту минуту Танины намеки на какие-то темные связи Бурсака с полицией. — А ты, друг, видел в глаза этого самого… ну… Мокрия, или Мокия, как его?
— А вот слушай. Дойду до всего… Ну, поили меня так, что и себя не помнил. Раз вызывают к Бурсаку. Посмотрел он на меня, словно стервятник на мышь, и приказывает: «Пить-то повремени, пьяная душа. Начни выслеживать, да и кончай скорей намеченного-то, не то самого тебя кончим». И начал я ходить следом за тобой, как приговоренный. Видел тебя с одним семянниковским мастеровым, зовут его, кажись, Иваном. Видел, и не раз, с барышней. А и хороша же! Признайся, — небось невеста, а?
Алеша неопределенно засмеялся и ничего не ответил.
— Ну, ладно. Не мое дело. Но похвалить не воспретишь! — Бродяга прихлебнул чай и продолжал: — Оченно не хотелось подымать на тебя руку. Все уклонялся, врал им, что, дескать, трудно его укокошить. Ходит-то не один, а с молотобойцами. Тогда дали мне в помощь Тишку-вора. Но он только на словах помощник. На деле же, чую, шпиёнит за мной. Для виду при нем швырнул наугад в тебя шкворнем. Слава богу, что промахнулся. Не судьба, значит. И после того мне так осточертели все эти Бурсаки да Мокии с их окаянными делами, что пошел я на Преображенское кладбище и напился там на могиле женушки до белой горячки. Махнули было на меня рукой вчерашние дружки, думали, околею. Ан нет. Отошел. Едва полегчало — двинулся на разгрузку барок. Задумал снова жить по-человечьи. А Бурсак тут как тут. И как увиделись! Иду по тракту, а он на лихаче шпарит. И не один. С ним какой-то в драповом пальто. Вижу только, как баки по ветру развеваются. Подлетела пролетка ко мне, Бурсак делает знак: вскакивай. Ну я и скок, на подножку-то. Несемся далее. Ну, думаю, сейчас, забавы ради, скинет он меня на мостовую. А он поворачивается к бакенбардистому: «Вот, Мокий Власович, тот самый, мой раб верный!» И обращается ко мне: «Ты что же это, пес кладбищенский, за нос решил меня водить? Жить тебе надоело? Ведь вот уж сколько времени намеченный нами стоит поперек моей дороги. И не только девиц моих отбивает, с политическими снюхался! А ты все прохлаждаешься! Закон мой беспощадный забыл? Палкой побью, как собаку! В бараний рог сверну, ежели ослушаешься!»