— Видите вон то здание? На его месте когда-то находилось земляное укрепление — кронверк. Он послужил эшафотом для вождей неудавшегося восстания — декабристов…
И опять, словно наяву, Алеша представлял себе пять высоких виселиц. Под ними пять фигур в капюшонах, а возле них под оглушительную дробь барабанов —
— Запомните же имена первых в России мучеников за свободу, — говорит Промыслов и ведет молчаливых спутников дальше.
Через некоторое время он останавливает их на площади у церкви Покрова:
— Смотрите, товарищи. Вот там в углу когда-то был дом…
Но чем же был замечателен этот дом? Оказывается, в нем собирались участники кружка революционеров сороковых годов, наследники освободительных идей "декабризма", люди, всей душой ненавидящие крепостнический строй России и мир "ликующих, праздно болтающих".
— Петрашевцы, — говорит Промыслов. — Поклонимся же их памяти, их светлому уму, их свободолюбивым речам, благородным, хотя и не осуществленным замыслам.
Когда проходили Гороховую, Промыслов встал спиной к Адмиралтейской игле и показал в туманную даль улицы.
— Там казармы Семеновского полка. За ними страшной памяти плац — место глумления самодержавия над своими жертвами и Голгофа деятелей легендарного исполнительного комитета "Народной воли". Туда мы не пойдем. И не потому, что это далеко. Я и сейчас без содрогания не могу вспомнить картины, виденной мною в гимназическом возрасте. Там покойный дядя мой, реакционнейший по убеждению человек, впервые заронил в мою душу семена ненависти к существующему режиму. Близко связанный с сенатскими кругами, он был убежден в том, что всему виной революционная романтика. Это она втягивает, по его мнению, в огненную геенну бунта всяких незрелышей, гимназистиков, студентов и вообще учащуюся публику. Для них, говорил он моему отцу, революционная карьера встает в ореоле героизма, а не в рубищах позора. Лучшее средство излечения от бунтарских влечений, утверждал он, — это показать молодежи разок-другой будни самой поганой тюрьмы или съездить на место публичной казни, и такое зрелище быстро охладит их горячие головы. Отец, как я впоследствии узнал, не был согласен с ним. Одним ранним апрельским утром дядя, усадив меня и брата в собственный экипаж, заявил, что повезет нас катать по городу и, между прочим, покажет такое, чего мы еще не видывали в своей жизни, и что ради такого случая стоит пропустить урок в гимназии.
Ни я, ни брат мой ничего не подозревали о дядиных замыслах и, обрадованные возможностью пропустить занятия, поехали кататься. Мы лихо прокатили по шумному Невскому, залитому весенним солнцем, и свернули на Литейный.
Меня поразило множество жандармов. Дядин экипаж полиция пропускала беспрепятственно и даже козыряла: дядя в сенате был какой-то важной шишкой. Смотрю: выстроившиеся шеренги пехоты, кавалерии. Как на параде. Спрашиваю: что происходит? "Сейчас узнаешь, гарибальдист", — проворчал дядюшка. Он называл меня в насмешку гарибальдистом за мое увлечение героем итальянского освободительного движения.
Мы остановились неподалеку от Шпалерной, возле богатых экипажей, переполненных представителями знатных фамилий. Дамы с любопытством лорнировали толпу простонародья. Ее беспрерывно оттесняли вся-, кие полицейские чины.
Вдруг, хорошо помню, какой-то мощный вздох разом вырвался из груди тысяч людей. Громыхая по булыжной мостовой, показалось что-то высокое, черное, страшное, тащимое лошадьми. Наклонившись к нам, дядя назидательно шепнул: "Запомните: трон героев революции всегда находится на позорной колеснице".
Я вздрогнул, увидев две человеческие фигуры в черных балахонах. Руки осужденных были привязаны к сиденью. Бородатое, бледное и доброе лицо со спокойными умными глазами смотрело на всех нас.
"Желябов!" — пронесся, подобно ветру, шепот толпы. Я впился глазами в это бородатое лицо. Мне показалось в нем что-то сильное, мужественное, и я тогда подумал: "Зачем мучители связали ему руки? Ведь он безоружен".
"Читай вслух, что у него написано на груди?" — сердито шепнул мой грозный наставник. Но я, как завороженный, продолжал молча смотреть на осужденного. Я не в силах был произнести то оскорбительное слово, каким власти хотели унизить в глазах народа этого мужественного и доброго человека. На настойчивые требования моего дяди брат мой что-то пробормотал, но я ничего не слышал, кроме громыхания удалявшейся колесницы. Когда за ней показалась вторая и среди лиц остальных осужденных мелькнуло лицо молодой женщины, я не выдержал и заплакал. Мне было бесконечно жаль этих несчастных, мне тяжело и стыдно было смотреть на это ужасное средневековое зрелище. Я порывался уйти, но дядя, посмеиваясь, придерживал меня: "Потерпи, пострел, тебе же в пользу".