Выбрать главу

Быть оптимистом по отношению к этому обществу — значило примириться с ним, а для Байрона это было невозможно. "Мировая скорбь" Байрона была, следовательно, выражением его протеста против феодально-монархического деспотизма, против жалкого мещанско-буржуазного бытия.

Байрон был воспитан на просветительской философии, из которой он воспринял прогрессивные общественные идеалы XVIII века, явившиеся теоретической программой Великой французской буржуазной революции. Но именно итоги буржуазной революции и должны были поставить перед Байроном во всей своей неотвратимости вопрос о том, насколько идеологические построения просветителей были верны {Эту же мысль высказывает А. А. Елистратова в своей книге «Байрон», изд. АН СССР, М., 1956, стр. 103.}. Просветители выдвигали идею неуклонного исторического прогресса. Байрону история видится не как ровная дорога прогресса, а как смена периодов прогресса и реакции, ряд революций и катастроф. Уже одно это подрывало оптимистическое миропонимание, составлявшее один из краеугольных камней просветительства. Байрон сохранил любовь к великим освободительным идеалам просветителей, но он не мог сохранить просветительского оптимизма относительно достижимости этих идеалов легким путем.

Байрон высоко ценит разум как могучую силу познания, но он уже не верит просветителям, что разум есть движущая сила мирового прогресса. Разум и справедливость требовали, чтобы восторжествовала революция, совершаемая во имя свободы, равенства и братства людей. На деле получилось иное, и, следовательно, разум: отнюдь не является столь всемогущим, как это казалось философам XVIII века.

Может быть, самым прочным основанием оптимизма просветителей было их убеждение в изначальной доброте человека и его способности к совершенствованию. Но исторический опыт того поколения, к которому принадлежал поэт, заставлял усомниться в правильности и этого тезиса. Буржуазная революция привела не к победе человечности, а к разгулу грубых и жестоких страстей, и Байрон уже иначе смотрит на человека, чем писатели XVIII века с их благодушной верой во всепобеждающую доброту.

Если реакционные романтики с торжествующим ожесточением, нападали на великие освободительные идеалы XVIII века, уверяя, что опыт французской революции окончательно и бесповоротно скомпрометировал эти идеалы, то Байрон с болью душевной думал о том, почему же получилось так. Этот душевный надлом был одной важнейших основ трагического мировосприятия Байрона. Именно терзает исстрадавшуюся душу Манфреда. Поэт почти ничего не говорит нам о том, что довело Манфреда до его трагических мучений. Прошлое Манфреда покрыто мраком, и напрасно стали бы мы екать объяснения его душевным мукам только в сфере личного опыта героя. Правда, видимо, и его личная жизнь была в чем-то неудачной, но не в этом корень той мрачной безысходности, которая овладела душой героя. Мы слышим в его устах скептически-трагическую оценку разума, ибо знание, достигаемое посредством его, по словам Манфреда, лишь умножает человеческие скорби. Чем больше человек знает, тем больше открывается перед ним зло, царящее в жизни.

Речи Манфреда облечены в высоко поэтическую форму, но это не только поэзия, это и философская полемика против просветительской веры в разум. Но здесь же, в этой же полемике, явственно сказывается и решительное отличие Байрона от реакционных романтиков. Те просто прокляли разум, как чуму, и провозгласили принцип мистической непознаваемости жизни, прославляя слепое чувство и утверждая иррационализм. Байрон не пойдет с ними по этому пути. Пусть разум бессилен, пусть вместо успокоения приносит он страдания, но отказ от разума равносильно отказу от своей человечности. Даже если знание не облегчает скорбей человека, все же лучше знать, чем слепо верить.

Манфреду советуют искать утешение в религии, что предлагали в ту эпоху реакционеры и мракобесы в качестве всеисцеляющего средства от «заразы» рационализма. Но Манфред гордо отвергает религию, и в этом его жесте со всей силой сказывается протест Байрона против религиозного мракобесия, распространявшегося господствующими классами тогдашней Европы. Манфред устал от жизни, ему надоело влачите жалкое существование в мире, где все обращается во зло человеку и где сам он невольно оказывается зараженным всяческой скверной. В свойственной ему туманной манере Манфред говорит о каких-то своих проступках и грехах, о вине за страдания, причиненные им женщине, которую он любил. Там, где буржуазные исследователи Байрона видят повод для «открытий», касающихся личной жизни Байрона, мы склонны видеть поэтически-символическое выражение проблемы добра и зла в натуре человека вообще. Манфреда удручает именно то обстоятельство, что не только окружающий мир, но и сам он как человек оказался далеким от совершенства.

Как и другие романтики, Байрон придавал большое значение эмоциональной стороне человеческой натуры, В своих произведениях он создал яркие образы героев, наделенных могучими страстями. Но можем ли мы сказать, что Байрон, подобно реакционным романтикам, видит в эмоциях проявление лучшей стороны человеческой природы? Для Вордсворта и Кольриджа слепое чувство было более высоким проявлением духовных способностей человека, нежели разум. О Байроне мы этого не можем сказать. Правда, мы видим, как радуется он проявлениям тех страстей человека, в которых выражается его врожденное стремление к свободе. Такую страсть Байрон готов расцветить всеми красками своей богатой романтической палитры. Но не трудно заметить, что страсть у Байрона ведет не только к благу. Есть в ней нечто разрушительное. Страстные герои Байрона сеют гибель и смерть вокруг себя, но, пожалуй, самое тяжелое для них — это то, что их страсти оказываются губительными для них же самих. И разум и страсть для Байрона не являются ни безусловным благом, ни безусловным злом. Его взгляд на природу человека сложнее, чем он был у просветителей XVIII века, но для Байрона это не теоретическая проблема, а вопрос о том, какую позицию занять по отношению к миру зла, калечащему самую душу человека.

Манфреду ответ подсказан его усталостью и отчаянием. Он жаждет забвения, и самая смерть представляется ему благом. Но это отнюдь не окончательный ответ Байрона. Решение Манфреда есть выражение временного настроения самого поэта, очень скоро изжитого им.

Байрон еще раз вернется к этому кругу проблем в своей второй философской трагедии — в «Каине». При этом он прежде всего отвергнет всякую возможность решения основных жизненных вопросов в духе религии. Хотя в предисловии Байрон заверяет, что он с предельной точностью следовал библейскому сюжету, на самом деле его трактовка легенды о Каине и Авеле пронизана решительным отрицанием христианской морали, лицемерие которой он обличает с большой остротой. Бог для Байрона источник не всеобщего блаженства, а зла. Если он создал мир, то почему он наполнил страданиями жизнь людей? Это мысль, возникающая в сознании Каина, еще более укрепляется при его встрече с Люцифером. Они оба отпадают от бога, становятся его убежденными противниками, ибо бог создал зло, и он же требует от человека покорности злу.

Каин и Авель противопоставлены друг другу именно в их отношении к тому, как создан мир. Авель покорно приемлет весь существующий порядок вещей. Каин, в противоположность ему, наделен пытливым умом и страстностью. Разум Каина вопрошает, а страсть возмущается. Страсть нетерпелива и иногда обгоняет разум, приводя к тем поступкам, в которых сам Каин потом будет раскаиваться. Именно это и случается тогда, когда оба брата приносят жертву богу. Разум Каина увидел несправедливость и жестокость бога которому была угодна кровавая жертва Авеля. Но решение принял не разум, а страсть Каина, и она — побудила его нанести удар, который принес в мир первую смерть. Таким образом, кровь пролил не только Авель, подчинившийся несправедливой тирании бога, но и разумный Каин, восставший против нее.