Музыка затихает.
Баламут звериным прыжком преодолевает последние ступени и хватает собравшуюся уходить девчонку за тонкое запястье.
— Ещё!
Та со страху роняет смычок. Смотрит на Баламута во все глаза, а у него мир опять качается, плывёт... Даром что имя вспомнил. Нужно больше.
— Играй... Пожалуйста, ещё, — выталкивает он через силу, тише и мягче. Разжимает пальцы. Садится на ступеньку, обхватывая голову руками: силится удержать ускользающую память.
Жар становится нестерпимым. Баламут ощущает себя тряпичной куклой, чучелом, в которое вонзают раскалённые иглы. Вместо мышц и костей — мягкий синтепон.
Мелодия льётся по каплям, и он жадно ловит каждую.
«Ты меня сильно подвёл, Миха...»
«Это что, прозвище? Тогда зови меня Мавкой».
«Ну, брат, даёшь, ты бы ещё Кракена набил во всю спину!.. А мухи что означают?»
«Чего зыркаешь? С батькой своим — один в один, когда сычом глядишь... Будет тебе оберег из ивы, не стой над душой».
Голоса знакомых, далёкие и близкие, летят вереницей; в голове тлеют угли, мешается зола. Баламут тянет из-под ворота шнурок, сжимает оберег в ладони: белая ива, священное дерево. Если бы не она, он бы из дома трясавки не вышел. Не ведьма госпожа Луиза — голодный дух. Мара, лихорадка, трясавица — один хрен. Через клиентов передаёт заразу вместо того, чтобы лечить, как положено знахарке.
Он поднимает взгляд.
Память возвращается толчками, как загустевшая кровь: вот кухонный ритуал, разговор с Ведогоном, то, ради чего он ввязался в эту муть с эпидемией и засухой, и она... скрипачка.
Финальные ноты несутся бурным потоком: уже не дождь, а ревущий водопад — всё выше, надрывнее, мощнее, а затем...
Обрыв. Мучительная недосказанность повисает в воздухе. Рука со смычком замирает. Девчонка дышит часто и глубоко, будто только что пробежала стометровку. Смотрит на Баламута со смесью страха и сочувствия.
На дне открытого футляра — россыпь мелких монет. Бумажки, которые он бросил ей утром, исчезли.
— Вам, может, скорую вызвать? — спрашивает птичьим, звонким голосом. — Или, не знаю... воды дать?
Баламут качает головой.
Интересно, она сама знает о даре? О том, на что способна? Дело ведь не в скрипке, будь она хоть трижды поделкой Страдивари. Дело в девчонке, что переминается с ноги на ногу, оглядываясь на прохожих. Их двоих обходят стороной: каждый спешит по своим делам. Баламута наверняка принимают за пьяного. Пускай.
Он не знает, вернулась ли память окончательно и сколько он продержится. Тело по-прежнему скручивает в ломке.
— Ты должна пойти со мной.
— Куда? — Девчонка моргает. — До ближайшей больницы минут двадцать.
— Не в больницу, нет. Я заплачу, только...
«Только продолжай мне петь, не замолкай».
— ...помоги дойти до дома.
Она отступает на шаг. Предсказуемо. Баламут — не бабушка, которую можно перевести через дорогу. Любая на её месте испугалась бы.
Он делает усилие, поднимаясь на ноги. Сгребает футляр с бетонной плиты.
— Вы же понимаете, как это звучит? — Она продолжает пятиться: тонконогий оленёнок, застигнутый у водопоя. — Никуда я с вами не пойду. Сейчас самый час-пик, вокруг люди. Если что — закричу.
Баламут действительно понимает.
Но у него нет выбора.
— Кто-нибудь из твоих заражён? — Он бьёт наугад и по изменившемуся лицу понимает: попал.
***
Для него всё началось с бабы Зины — соседки, которая ещё отца Баламута помнила мальчишкой. В тенистом дворе на Речном бульваре она была кем-то вроде берегини: цветочница, советница и ангел-хранитель, приглядывающий за соседскими детьми. Выносила к подъезду низенький табурет и сидела на нём до обеда. А после — наблюдала за всем из окна лоджии на первом этаже. Бросала крошки голубям, кормила бродячих котов и травила байки про мужа-лётчика, который погиб ещё в девяностые. Жила одна в просторной трёшке, которую теперь делили племянники: как свора собак, набросившихся на миску с костями.
Два дня понадобилось лихорадке. Двое суток Зинаиду Петровну никто не видел во дворе, после чего приехавшие врачи засвидетельствовали факт смерти: не выдержало сердце.