После Февраля Антон Иванович стал помощником начальника штаба при Верховном Главнокомандующем, дед — дежурным генералом. После похорон Ивана Гавриловича мы к нему в Воронеж уехали. Он предлагал переправить немедленно на Запад. Уговаривал. Доказывал. Я не могла Ивана Гавриловича оставить. В первый же год. Не могла…» — «Может быть, иллюзии? Надежда: все образуется?» — «После убийства царских детей? Девочек? Больного наследника? Врача? Слуг? Ничего не казалось. Но бросить могилу…»
Боль нарастает изо дня в день. Утром занавески раздвигают уже другие руки. Никто не вспоминает об отдушнике с его голубиным хозяйством. На оттоманке лежит постель. Молчит ставший ненужным телевизор.
«Какое сегодня число?» — «17 мая». — «Еще пять дней, и мы уезжали в Малаховку. Сосны шумели…» — «Сосен нет. И вообще ничего нет. Даже забора. Все спилили на дрова». — «Кто?»
Как сказать, что любимая сестра бабушки? Софья Стефановна не знала, от чего погиб четырьмя годами раньше ее любимый племянник Василий Владимирович Тезавровский. Имел возможность (приглашение-приказ!) уехать в Польшу в составе авиачастей при условии «сотрудничества». Наотрез отказался. Через несколько дней погиб. На аэродроме. Поднимая машину в воздух. Обыкновенную серийную машину. Опытнейший летчик-испытатель. Похоронить рядом с матерью на Ваганьковском кладбище не разрешили — просто не выдали тело. Опустили в землю закрытого, при КБ Туполева, кладбища.
Не знала? Или все-таки знала? И потому майским утром прозвучали эти слова: «Больше не хочу!» Не «не могу» — «не хочу». 18 мая 1954-го.
Утро встает из-за перекрывшей море скалы. Из-за развалин древней генуэзской крепости: несколько башен, ворота, рассыпавшиеся до земли стены и первые, выстреливающие высоко в небо серебристые лучи. Над побуревшей от жары травой и россыпью звонких камней.
От былого поселка осталось пять полуотстроенных домов. Одинокие прозрачные миндальные деревья. Пни вековых кипарисов — они были спилены по всему крымскому побережью. Вождь не терпел этого дерева! Пещеры заброшенных винных погребов. Изъезженная до российских рытвин улица-дорога. Бывшая Немецкая колония. Теперь село Уютное.
Мы выходим из своих домов-хаток одновременно с профессором Александром Габричевским. Профессор верен себе: трость, трубка, полотняная шляпа. И спаниель. Каждый год он привозит его из Москвы. Остальные детали костюма значения не имеют.
Чаще всего наш путь лежит к крепости. Белютин пишет с какими-то непонятными ультрамариновыми тенями, пристроившись на крутом склоне. Между пасущихся любопытных коров. Мы устраиваемся на краю лицом к морю. Бесконечному. Пустынному. С редкими — на далеком горизонте — пятнышками торжественно плывущих пароходов: к Ялте, Севастополю или на Кавказ. Где-то совсем рядом жилище удивительного польского романтика XX века Александра Грина, творившего в реально-фантастических условиях советских двадцатых годов. Недаром кончил жизнь в глубокой нищете в городке Старый Крым. «Литературная энциклопедия» сообщала: сын поляка, но мать русская. Последнее его в какой-то мере оправдывало.
У Габричевского иные относительно его национальности смягчающие обстоятельства. Отец — выдающийся бактериолог и к тому же основатель первого в России бактериологического института при Московском университете. И что говорить, если первый в России он организовал изучение малярии и производство противодифтерийной сыворотки.
Сын занялся искусствоведением и, подобно отцу, пожелал иметь в этой области собственное мнение. Это дозволялось в 1920-х, позже стало невозможным. Тем более в стенах того университета, где приоритетным было воспитание «искусствоведов в штатском». Не помогла и унаследованная от отца квартира в здании того же университета. Стало почти бессмысленным заниматься научной работой, публиковаться, почти не на что жить. И каким же каждодневным героизмом стало сохранение видимости былого уклада жизни. Любой ценой. Ради собственной гордости.