Екатерина Белашова оправдала свое избрание секретарем правления Союза художников СССР. В своем пространном выступлении она утверждала, что «ушли в прошлое грубое администрирование, нивелировка художественных индивидуальностей, навязывание в качестве эталона творческой манеры одного или нескольких художников». Но наряду с этим новый секретарь заявила: «Мы не можем проходить мимо попыток стереть идеологические грани не только художников, подпавших под влияние буржуазного формализма и абстракционизма, но и в высказываниях критиков и теоретиков». В докладе повторялись все осужденные Ильичевым имена и, само собой разумеется, как крайнее выражение «анархического своеволия» Студия Э. Белютина. Белашова заверяла: «Развитие нашего искусства не определяли и не будут определять… творчество Роберта Фалька и Давида Штеренберга, которых называли как духовных отцов молодых сторонников формализма».
Профессиональной этике или взаимоуважению не было места в борьбе за вымечтанные административные должности. Но как в таком случае объяснить поведение Александра Герасимова, давно снятого с должности президента Академии художеств и тем не менее выступившего в газете «Труд» с яростной статьей «Наконец-то!», кстати сказать, единственной в своем роде? Тем более Бориса Иогансона, только что вынужденного уступить ту же должность Владимиру Серову? Его выступление на съезде излагалось газетой «Правда» особенно подробно:
«Он говорит об огромном значении недавних встреч руководителей партии и правительства с деятелями литературы и искусства, о том, что эти встречи дали художникам новые силы для создания высокоидейных и высокохудожественных произведений, которые нужны народу, помогают ему в строительстве коммунистического общества… Наш лозунг „Человек человеку — друг, товарищ и брат“». Дальше шли рассуждения о ценности недоступного «формалистам» культурного и художественного наследия.
Как совместить эти слова с тем, что вышедшие из печати первые два тома монографического исследования Э. Белютина «Педагогическая система Академии художеств XVIII века» и «Русская художественная школа первой половины XIX века» восторженно рецензировались именно Борисом Иогансоном? Он же написал еще более восторженный отзыв о готовившемся к выходу третьем томе — «Русская художественная школа второй половины XIX — начала XX века», логическим завершением которого были впервые после 1920-х годов воспроизведенные произведения Кандинского, Малевича, Гончаровой, Ларионова, Рериха, Петрова-Водкина. Была и еще одна маленькая деталь. В канун празднования 200-летия Академии художеств Борис Иогансон консультировал у Э. Белютина историческую часть своего доклада.
Именно после съезда МОСХ начинает чинить суд и расправу над всеми участниками Студии. Что из того, что их было много сотен. На каждого можно было найти управу. Договоры на работу, ссуды, Дом творчества, выставочные комитеты и закупочные комиссии — мало ли существовало средств ущемить и без того бесправного и безгласного человека? Черные списки были переданы во все московские издательства. Само собой разумеется, все начиналось с руководителя Студии. Для членов Союза применялось и самое эффективное средство — исключение. Окончательное или временное. На испытательный срок. Все зависело от поведения наказуемого: от чего он успевал отречься, что — непременно прилюдно, публично! — предавал анафеме. Человеческое достоинство, порядочность — таких понятий просто не существовало.
«Судьи» действовали по единообразной схеме — «разоблачения» и запугивания. Для более стойких применялись своеобразные логические построения. Пример — объяснение одной из активисток МОСХа, искусствоведа, в прошлом супруги официозного скульптора Евгения Вучетича Сары Валериус с одним из участников Таганской и Манежной выставок Леонидом Рабичевым.
«Вы абстракционист?» — «Нет, я не абстракционист». — «Как же так? Значит, вы не соглашаетесь с точкой зрения Никиты Сергеевича?» — «Нет, я соглашаюсь с позицией Никиты Сергеевича». — «Но он сказал, что вы — абстракционист. Так что же — абстракционист вы или нет?» — «Значит, абстракционист».
Звонок повторился с точностью чуть ли не до минуты. 31 декабря теперь уже 1963 года. Несколько часов до полуночи. Знакомый голос: «Не могли бы вы нарушить свой распорядок…» На этот раз речь шла о самой встрече Нового года. Не уточняя обстоятельств, Белютин отказался. Позади была пережитая кампания, и никому она не досталась легко. Пусть после хрущевского выступления в Свердловском зале центральная печать как будто вышла из игры. Зато в местной — от Сахалина и Магадана до Ростова-на-Дону — продолжали прокатываться волны неиссякающего «народного гнева». Задним числом студийцы признаются, что любопытство приводило их на Цветной бульвар, где на стендах была представлена периферийная пресса. И каждый раз они с изумлением обнаруживали собственные имена в связи с местностями и городами, в которых никогда не бывали и о существовании которых подчас просто не знали. Так, один город возмущался персонально Тамарой Волковой и Дмитрием Громаном, другой не находил слов для осуждения Алексея Россаля, Николая Крылова, Алексея Колли, третий требовал достойного наказания для Леонида Рабичева и Николая Воробьева, жители четвертого выделяли почему-то Веру Преображенскую, Владимира Сапожникова и Леонида Мечникова. Невидимая диспетчерская служба слишком явно следила, чтобы никто из студийцев, участвовавших в Таганской — Манежной выставках, не остался обделенным негодующим вниманием. Ведь видеть работы «первых советских абстракционистов», по глубокому убеждению Суслова, не было нужды. «Казарменный коммунизм», о котором с таким отвращением писал К. Маркс, смело вступал в свои права.