«Его приезд был настоящей сенсацией. Как все радовались! — „Приехал! Приехал! — ликовала Анна Ахматова. — Я видела его и ему читала свои стихи, и он сказал, что до сих пор признавал только двух поэтесс: Сафо и Мирру Лохвицкую. Теперь он узнал третью — меня, Анну Ахматову“. Его ждали, готовились к встрече, и он приехал. Он вошел, высоко подняв лоб, словно нес златой венец славы. Шея его была обвернута черным, каким-то лермонтовским галстуком, какого никто не носит. Рысьи глаза, длинные, рыжеватые волосы. За ним его верная тень, его Елена, существо маленькое, худенькое, темноликое, живущее только крепким чаем и любовью к поэту.
Его встретили, его окружили, его усадили, ему читали стихи. Сейчас образовался истерический круг почитательниц — „жен-мироносиц“. „Хотите, я сейчас брошусь из окна? Хотите? Только скажите, и я сейчас же брошусь“, — повторяла молниеносно влюбившаяся в него дама. Обезумев от любви к поэту, она забыла, что „Бродячая собака“ находится в подвале и из окна никак нельзя выброситься. Можно было бы только вылезти, и то с трудом и без всякой опасности для жизни. Бальмонт отвечал презрительно: „Не стоит того. Здесь недостаточно высоко“. Он, по-видимому, тоже не сознавал, что сидит в подвале».
Однако и в Петербурге праздничная обстановка встречи сопровождалась скандальным эпизодом. Некий молодой человек, желая быть «дерзким», оскорбил поэта: не то плеснул в Бальмонта вином, не то, по другой версии, ударил. Очевидно, Бальмонта считали «столпом» символизма и в его лице боролись с «литературным противником».
Так началось вхождение Бальмонта в литературную жизнь Москвы и России. В это время в литературе формировались два новых течения, противостоящих символизму и друг другу, — акмеизм и футуризм. Их шумные выступления и декларации не прошли мимо внимания Бальмонта, но в литературную борьбу он не вмешивался. Что касается теории и поэтической практики новых модернистских школ, тут не всё ему было чуждо. Ориентация Бальмонта на «явления», а не на мистику, была близка акмеистам, как и возвращение к первоначальным смыслам, к первоприродному. Последнее было близко и футуризму («душа стремится в примитив»). В своих новациях стиха, стихотворной речи футуристы немало позаимствовали у Бальмонта.
Бальмонту ближе были акмеисты. Появившийся сразу же после закрытия «Весов» и «Золотого руна» журнал «Аполлон» (1909–1917) стал площадкой для формирующегося акмеизма. Первое время в нем большую роль играли символисты, в особенности Вяч. Иванов. Бальмонта в «Аполлоне» охотно печатали, там же была опубликована статья Иванова «О лиризме Бальмонта» (1912. № 3–4). Внутренняя борьба между символизмом и развивающимся акмеизмом закончилась в журнале победой последних. В первом номере «Аполлона» за 1913 год появились сразу две статьи — Сергея Городецкого «Некоторые течения современной русской поэзии» и Николая Гумилёва «Наследие символизма и акмеизм». Это были манифесты нового литературного течения — акмеизма, пришедшего на смену символизму. Однако о символизме Гумилёв говорил как о «достойном отце», сам он начинал с перепевов Бальмонта. И хотя в более поздних «Письмах о русской поэзии» Гумилёва можно найти разные высказывания о Бальмонте, преобладает утверждение, что «с него надо начинать очерк новой русской поэзии». Городецкий, тоже испытавший влияние Бальмонта, в статье-манифесте говорил о нем как о поэте, который своими «солнечными протуберанцами» вырывался из символистских доктрин, и провозглашал «адамизм» (другое название акмеизма), не без оглядки на Бальмонта, как «свежесть» в архаическом бытии.
Творческие планы Бальмонта после возвращения в Россию не укладывались в какое-либо одно направление. Он писал очерки о виденном в путешествиях, загорелся идеей познакомить русских с индийским театром, стал переводить драмы Калидасы и, разумеется, писал стихи. В письме от 21 августа 1913 года он известил Брюсова: «Кончил новую книгу стихов, написанную за последние два года. И мысленно еще в Тихом океане». Речь идет о книге «Белый Зодчий. Таинство четырех светильников» (1914), созданной в основном по впечатлениям последнего, «кругосветного», путешествия. В этой книге ощутимы переклички с новыми течениями в русской литературе. Идея жизнетворчества получает в ней другой, по сравнению с книгой «Будем как Солнце», импульс развития.
Основной пафос «Белого Зодчего» оптимистичен, в сборнике отсутствует драматическая расщепленность лирического «я», заметно усилившееся тяготение Бальмонта к созданию больших стихотворных циклов поэмного типа, ранее расцененное Брюсовым как «попытка эпоса».