Выбрать главу

В июне уже взволновали Париж более значительные происшествия, говорящие все о том же неуспокоении умов и неутихающем классовом борении. После подавления Июльской революции 15 сентября 1831 года, после восстаний, в Италии и Германии, также потерпевших неудачу, в Париж устремлялись многие эмигранты и именно те из них, для которых революционная деятельность не ограничивалась только территорией своей родины. По этой причине и за отсутствием средств к существованию они ютились в тех кварталах, где их деятельность скорее всего могла встретить сочувствие среди мелких буржуа, ремесленников и рабочих, подвергнутых в крайне тяжелое положение.

В начале 1832 года появляется много республиканских обществ, которые открыто выражают свое мнение в печати; участников этих обществ привлекают к суду, но обвинения в тайных заговорах оказываются несостоятельными, ибо подсудимые доказывают, что они выступали публично, и эти процессы только дают повод к новым публичным выступлениям против короля и правительства. «Да, мы хотим свержения этого слабого правительства, мы хотим республики», — заявляют республиканцы на суде. Таким образом можно себе представить, насколько была сильна революционная зарядка и как мало было нужно поводов к тому, чтобы она разрешилась в каком-либо внешнем проявлении. 1 июня умер генерал Ламарк, депутат-оппозиционер, а 5 июня на его похоронах в траурную колесницу, направлявшуюся в Пантеон, впряглись студенты и, встретив сопротивление воинского отряда, вступили с ним в стычку, о чем разнеслась весть по всему городу. И опять народ разбивал оружейные лавки, нападал на караулы, и вновь на улицах возникли баррикады. Восстание было подавлено, чрезвычайные суды готовили жестокие возмездия его участникам, но кассационная инстанция их не утвердила, и правительство должно было уступить. Обе стороны затаили взаимную ненависть. А 19 ноября Бержерон покушался на жизнь короля, направлявшегося на открытие новой сессии.

Король Людовик-Филипп давно уже перестал расхаживать по улицам Парижа в круглой шляпе и с дождевым зонтиком, сердечно пожимая руку каждому встречному лавочнику и ремесленнику, для чего, как говорили злые языки, он специально надевал грязные перчатки. Он засел в своем дворце в Тюильри и не казал оттуда носу. Печать тоже была резко настроена против него: «Трибюн», орган республиканской партии, ежедневно призывал к республике, «Насьональ» постоянно враждебно отзывалась о короле, юмористические журналы рисовали на него бесчисленные карикатуры.

Но буржуазный Париж продолжал веселиться, о чем свидетельствует описание Генриха Гейне: «В то время как различные затруднения и бедствия переворачивают внутренность государства, и внешняя обстановка все усложняется; в то время как все учреждения, даже самые высшие королевские, находятся под угрозой; в то время как политическая сумятица угрожает жизни всех — Париж этой зимой остается все тем же старым Парижем, прекрасным, волшебным городом, который так обворожительно улыбается юноше, так мощно вдохновляет мужа и так нежно утешает старца…

Франция похожа на большой сад, в котором сорвали все цветы, чтобы связать их в один большой букет, и этот букет называется Парижем. Правда, он распространяет сейчас не такой сильный аромат, как в те цветущие июльские дни, когда народы были одурманены этим благоуханием. Но все же он достаточно еще прекрасен, чтобы свадебно красоваться на груди Европы. Париж — столица не только Франции, но всего цивилизованного мира, и в нем собралась вся его духовная знать. Здесь собралось все, что велико любовью или ненавистью, чувством или мыслью, знанием или уменьем, счастьем или несчастьем, будущим или прошедшим. Если посмотреть на собрание знаменитых и замечательных людей, которые здесь встречаются друг с другом, можно принять Париж за живой Пантеон. Здесь создается новое искусство, новая религия, новая жизнь, и весело суетятся здесь творцы нового мира. Властители ведут себя мелко, но народ велик… Назревают великие дела, и скоро появятся неведомые боги. И при этом всюду танцуют, всюду цветет легкая шутка, веселая насмешка…»

Графиня Ева Ганьска, жена Бальзака

В январе 1833 года Бальзак получил от Чужестранки известие о том, что она скоро отправляется в путешествие и будет некоторое время жить недалеко от Франции. Супруги Ганьские ехали в Швейцарию. С конца января Бальзак стал отвечать на ее письма, но каким путем он ей их отправлял — неизвестно. Он выражает ей свою благодарность за удовольствие, доставляемое письмами, и многословно кокетничает: он-де, молод и одинок, никто его не понимает, в жизни у него были только одни огорченья, живет он в неустанных трудах, удалился от света, и единственная его отрада — это голос неведомой женщины, услаждающий его одиночество. И тут же облекается в рыцарские латы и потрясает мечом легитимизма и идет против своих врагов с открытым забралом, ибо он благороден, а его же за это бранят и ненавидят.

Первые письма Бальзака к Ганьской, несомненно, представляют собой наполовину вымысел, в той части, где они касаются его личной жизни и собственной особы, — в них он рекомендует себя не таким, каким был на самом деле, жалобит несуществующими невзгодами и старается в воображении Чужестранки нарисовать свой собственный образ как можно привлекательнее, за что впоследствии и получает возмездие — при первой их встрече Оноре де Бальзак производит неприятное впечатление. Он прав лишь там, где изображает свои непосильные труды по восемнадцать часов в сутки, очень сложную и кропотливую работу над рукописями и корректурами и над установлением своего собственного стиля, с подлинной и справедливой горечью замечая, что именно его-то и не признают современные критики. И, наконец, он по-бальзаковски великолепен там, где излагает свои планы и мысли о задуманных произведениях. Так, например, в одном письме он рассказывает о том, как хочет изобразить давно задуманную картину одной из наполеоновских битв:

«В ней я хочу приобщить Вас ко всем ужасам, ко всем красотам поля битвы; моя битва — это Эсслинг, Эсслинг со всеми его последствиями. Нужно чтобы равнодушный человек, сидя в своем кресле, видел бой, сражение, массы людей, стратегические планы, Дунай, мосты, чтобы он любовался подробностями и общей картиной этой борьбы, слышал артиллерию, интересовался ходом этой шахматной игры, видел все, чувствовал в каждом вздохе этого огромного тела — Наполеона, которого я покажу или дам увидеть только на одно мгновение, переправляющимся в лодке через Дунай. Ни одной женской головки: пушки, кони, две армии, мундиры. На первой же странице раздается пушечный залп и замолкает на последней. Вы будете читать, окутанная пороховым дымом, и, закрыв книгу, должны будете иметь перед глазами и вспоминать битву, как будто вы при. ней присутствовали».

Здесь чувствуется большой расчет художника и знание того, что иногда мимолетный показ какой-нибудь фигуры может произвести большее впечатление, чем ее тщательная и подробная выписка. Долгая и упорная устремленность Бальзака к батальным картинам и к военным сценам (которых было задумано до десяти — «Сцены из военной жизни») обнаруживает в нем очень характерную черту для писателя тогдашнего империалистического толка. Сюда же следует отнести и Стендаля, и Толстого, и Гюго.

Есть в этих письмах и еще нечто значительное, интимное — неудовлетворенность страстей и искание взаимного чувства молодой и красивой женщины. Жажда любви, взаимной и прекрасной, была настолько сильна, что Бальзак не стыдиться признаться в ней еще не ведомой женщине, хотя не исключена была возможность, что та могла бы и посмеяться над этим, превратив всю эту переписку в занимательную интригу. До сих пор любовный путь Бальзака пролегал по коротким или долгим этапам от одной стареющей женщины до другой: де Берни старше его на двадцать два года, д'Абрантес — на одиннадцать лет, де Кастри — на три года и инвалидка.

Следует поверить искренности таких излияний Бальзака: «Если бы Вы знали, с какой силой одинокая и никому не нужная душа рвется к истинному чувству! Я люблю Вас, неведомую, и это странное чувство — естественное следствие жизни, всегда пустой и несчастливой, которую я наполняю только мыслями и неудачи которой я смягчаю воображаемыми удовольствиями. Если такая любовь могла зародиться в ком-нибудь, то именно во мне. Я подобен узнику, заслышавшему в глубине своей тюрьмы чудесный голос женщины. Он всей душой отдается нежным и вместе мощным звукам этого голоса и после долгих часов мечтаний, надежд, после стольких порывов воображения прекрасная молодая женщина может принести ему смерть — так полно будет его счастье». И дальше, в очень простой и лаконичной фразе, звучит его жалоба: «А поседеть, не испытав любви молодой и красивой женщины — это грустно».